Вход на сайт

CAPTCHA
Этот вопрос задается для проверки того, не является ли обратная сторона программой-роботом (для предотвращения попыток автоматической регистрации).

Языки

Содержание

Последние комментарии

Счётчики

Рейтинг@Mail.ru

Вы здесь

ДИАЛЕКТИКА АКТИВНОСТИ И ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

Русский
Разделы: 

Л.К.НАУМЕНКО
Доктор философских наук,
профессор.

ДИАЛЕКТИКА АКТИВНОСТИ И ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

Я не психолог. Поэтому и мое участие в обсуждении проблем психологии не может быть легитимным. Точно также было бы странным, если бы я взялся обсуждать какие-либо проблемы математики.

Есть однако область, где диалог философии и психологии, философии и математики не только возможен, но и безусловно необходим. Это проблема предмета психологии и предмета математики. Точнее ее следует сформулировать как проблему реальности в психологии и в математике. Математика здесь берется лишь для иллюстрации. Здесь находится тот пункт, где возможен продуктивный диалог философии и психологии. Сам предмет психологии диалектичен. Причем нигде нет такой потребности в диалектике, как в психологии, ибо «человек, — говоря словами Эвальда Ильенкова, — есть диалектическое существо»

.

Попробую развернуть этот тезис.

1. Что такое предмет науки вообще и предмет психологии – в частности?

Предмет – это то, о чем мы говорим, на что направлено наше внимание. Понятно, что предмет – это одновременно и объект, т.е. то, что мы рассматриваем, изучаем, и субъект, т.е. мы сами, что мы видим в объекте, что мы ему приписываем, что мы о нем говорим, как мы о нем судим. Вряд ли можно отрицать, что предмет есть функция цели, в данном случае – исследовательской.

Объект психологии – человек. Человек как объект может быть одновременно и объектом механики, химии, физики, биологии, физиологии и т.д. Он является также и объектом психологии.

Объект – один, предметы – разные.

Таким образом, предмет – это «срез» объекта, или, как чаще говорят – сторона. Например, при поперечном срезе ствола дерева мы получаем одну картину – годовые кольца. При продольном – другую, волокна, подающие влагу и питание к вершине. Сторона – это абстрактное, абстракция. Когда эта абстракция рассматривается самостоятельно, как самодостаточная система, когда она становится гипостазированной абстракцией, она образует особый предмет особой науки. Поэтому предмет науки – это не только объект, то, о чем речь, но и сама наша речь, т.е. наука: суждения, мысли, формулы, допущения, абстракции, идеализации, то, что освещает, высвечивает в объекте наука. Вот расхожее представление о предмете науки.

2. Будем говорить так: объект нам дан в реальности, дан как фрагмент чувственно-воспринимаемой реальности.

Дан ли точно таким же образом нам предмет науки?

Разумеется, нет. Предмет науки – это наше описание объекта, продукт нашего подхода, угла зрения, методологии и т.д., результат «обработки» объекта, его замещения теоретической моделью. Это просто, но и неверно, ибо рождает иллюзию произвольности модели, ее зависимости исключительно от «точки зрения». В этом пункте и возникает проблема.

Что изучает математика? – Числа, фигуры, функции. Существуют ли такие объекты, как точка – вещь, лишенная длины, ширины и высоты? Разумеется – нет. Для спасения положения было изобретено такое понятие как «абстрактный объект», высмеянное Эвальдом Ильенковым.

Если окружность есть геометрическое место точек, равноудаленных от центра, а точка — это то, что не имеет никакой протяженности, не имеет размера, то она не может занимать и места. Точно также и «душа», являющаяся у Декарта сущностью непротяженной, не может ни размещаться в теле, ни взаимодействовать с ним. Она – «абстрактный объект», нонсенс, противоречие отнюдь не диалектическое.

Так что же изучает математика? Реальные, то есть физические объекты или собственные мысли об объектах, свои абстракции, свои собственные вымыслы?

Не годится и традиционное, аристотелевское объяснение: если мы мысленно отбросим вес, плотность, цвет, структуру, теплоемкость и электропроводность и оставим только одно – количество, пространственную форму, то получим предмет геометрии – чистую форму. Точно так же, если мы отбросим все характеристики живого, активного, действующего тела и оставим только «внутреннее», субъективное, скрытое и лишь обнаруживающееся в действии, мы получим абстрактный объект.

Но в обоих случаях мы сожжем за собой все мосты и уже не сможем перейти к реальности, физическим объектам, к телам. Бертран Рассел еще в начале прошлого века хорошо сказал: «Арифметика ничего не говорит о населении Соединенных Штатов». Добавим, что ничего она не говорит и о вселенной. И еще он хорошо сказал, что нельзя определить возраст капитана шхуны, измеряя высоту ее мачты. Ни один математик не приходит к своим предметам, следуя рекомендации Аристотеля, то есть не исходит из физической реальности и не получает свои абстракции в результате некой абстрагирующей деятельности. Ни один математик такую модель своей работы не станет даже обсуждать. Он исходит из своих абстракций, а не приходит к ним.

Спрашивается, что же в таком случае изучает математика? Где она находит свои предметы, в какой реальности?

Сделаем оговорку: конечно, можно какой-либо объект подогнать под ма тематические абстракции, сочинить произвольную абстракцию, как, например, можно отождествить в одном понятии млекопитающее и сапожную щетку. Но от этого, иронизировал Энгельс, у щетки не вырастут млечные железы.

Так может быть математик изучает не реальные объекты, а свои мысли о реальных объектах, свои представления о них? Этот ответ и укоренился со времен Канта и в философии, и в эпистемологии, и в логике, и в методологии наук.

Вот этот ответ: теория исследует не реальность, а собственные конструкты, искусственные сооружения, сотворенные самим математическим разумом, вымышленные объекты, продукты собственной творческой деятельности. Человек познает то, что он сам и сотворил. Реальность, познаваемое отбрасывается в сторону. Познания объекта нет, есть только самопознание разума. В этом случае мы обязаны спросить, а почему же Эйфелева башня стоит и не падает, и не в голове, в воображении, а на площади в Париже? В этой же связи Мальбранш недоумевал: австрийцы со стен осажденной Вены стреляли в идеальных, «рассчетных», абстрактных турок, а попадали-то в реальных, физических. Не спасает положения и концепция «точки зрения»: посмотришь так – физика, посмотришь эдак – математика. Посмотришь «снаружи» — тело, мозг, физиология, посмотришь иначе – «душа», психика. – Детская «методология».

3. Что представляет собой предмет психологии? Мы получаем ответ: психика. А что такое психика? Опять получим ответ: психика это «субъективная реальность», т.е. образы, представления, переживания, аффекты, мысли, мотивы, цели и т.п.. То есть нечто «внутреннее». Внутри чего находится это «внутреннее» — внутри объекта, человека или у нас самих «внутри»? Дано ли это «внутреннее» и «субъективное» объективно, как реальность или хотя бы как ее сторона? Или это наше допущение, «конструкт», «абстрактный объект»? Что изучает психолог? Объекты или свои мысли об объектах? То, что есть, или то, что мы думаем о том, что есть? В самом деле: как ни рассматривай мозг, с какой «точки зрения» ни взгляни на серое вещество, идеального, психики там не увидишь.

Объект психологии – человек, т.е. живое, мыслящее тело. Он нам дан, мы его видим, мы его наблюдаем. Но дан ли нам его «внутренний мир», его психика? Где мы находим эту реальность?

4. Представим себе следующее: нейрофизиолог, нейрохирург, скажем, это Пенфильд, вживляет золотые электроды в какой-либо участок мозга пациента и этот пациент находится в сознании. Хирург подает слабый электрический импульс, соответствующий участок мозга приходит в возбуждение, нервный импульс передается в другие участки и т.д.. Хирург спрашивает, что ощущает его пациент, что он видит? Тот отвечает, что он видит своего покойного деда и других родственников, которые разговаривают с ним и т.д.

Это – то, что видит субъект. А видит ли это хирург? Видит ли он деда? – Нет, он видит мозг и регистрируемые приборами процессы в мозгу. Видят ли одно и тоже, или они видят разное? Одна это реальность или две?

В своем внешнем опыте хирург имеет дело с объектом и объективными процессами. Тут он нейрофизиолог. А где же он находит психику? Субъективное? Почему он спрашивает пациента? Ответ: предмет психологии он находит в своем внутреннем опыте, в самом себе, в интроспекции.

Вот и получается, что одним глазом психолог смотрит во вне, а другим – внутрь себя. И пытается соединить две картинки в одну. А совместимы ли они? Можно ли определить возраст капитана шхуны, измеряя высоту ее мачты? Психолог судит исключительно по аналогии с самим собой. Он умозаключает.

Правомерна ли такая аналогия, то есть метод «подстановки»? Что наблюдает психолог в своем объекте, в другом человеке, которого он намерен исследовать психологически? Что ему дано?

Даны ему наблюдаемые физические, физиологические состояния, вазомоторные феномены, выкрики, движения, жесты, наконец – выразительные движения. – Физика! А что он ищет? – Психику. А дана ли ему чужая психика, ощущает ли он чужую боль? – Нет. О ней он умозаключает по аналогии с собой. Наблюдая некое «выразительное движение», он относит мысленно это движение к чему-то скрытому, «внутреннему». А что такое это «внутреннее»? Внутри чего оно? Внутри черепной коробки, внутри кожного покрова? Но там только физика, физиология. Таким образом: если смотреть во вне, то там только физика и физиология. А если внутрь себя – там только психика, но никакой физиологии. Глаз себя не видит, а если видит себя в зеркале, то не видит звезды, деревья, т.е.объекты. Проблема таким образом решается методом подстановки себя, своих представлений, переживаний, своей логики на место другого субъекта.

Вот и получается, что одним глазом психолог смотрит на объект, а другим – внутрь себя самого. Один глаз у него – на юг, а другой – на север. Это и есть принципиальное косоглазие традиционной, т.е. недиалектической психологии. Соединить противоположности она не может. При ее подходе они несоизмеримы, как возраст капитана шхуны и высота ее мачты. А это значит, что за исходное нельзя брать ни то, ни другое, ни тело, ни психику, ни внешнее, ни внутреннее. Это всего лишь два разных конца одной нити. И разрезать ее нельзя. Единая нить – это и есть активная жизнедеятельность, предметная деятельность, опредмечивание состояний субъекта и распредмечивание вещей. Это и есть предмет психологии. Это движение и составляет содержание культурноисторического процесса, его субстанцию. Без этого культурно-исторический подход способен порождать только нелепости, анекдоты. Вот пример этой самой подстановки..

5. Леви-Брюль, изучая «первобытное мышление», которое исследователи нашли в дебрях Амазонки, формулирует главный тезис своей теории «прелогического мышления»: «дикарь непроницаем для опыта».

Его мышление даже не дологическое, но вообще не логическое – «прелогическое».

«Примитив» именно потому примитив, что он не мыслит вообще. Он живет как бы в бреду или в состоянии, близком к аутизму. Живет в мире грез. Так толковал мышление ребенка в ранних работах и Пиаже – «эгоцентрическое мышление». Получается очень странно: когда «примитив» строит из коры дерева свое каноэ – он проницаем для опыта, т.е. логичен и разумен. Более того, можно дать голову на отсечение, что сам Леви-Брюль менее «проницаем» и каноэ построить не смог бы. Но при этом полагает, что в других случаях примитив полный дурак.

Вот пример самого Леви-Брюля: туземцы племени бороро не отличают себя от красного попугая арара. Просто считают, что они, бороро, и попугай – «арара» — одно и то же. – Во всех смыслах одно и то же! Леви-Брюль разводит руками: это что же получается, — что человек не отличает себя от попугая? – Бред какой-то! Вот и вывод: да все они невменяемые!

А теперь проделаем маленький мысленный эксперимент. Вообразим, что мы подслушали разговор бороро после того, как ушел высокоумный психолог- европеец. Посмотрим, так ли уж бессмысленны они.

Рядом с бороро есть другое племя, скажем условно, племя, отождествляющее себя с ягуаром. Это такие же «примитивы», как и бороро. Они тоже не отличают себя от ягуара. Племена враждуют. И при случае, захватив кого-либо из бороро в плен, «ягуары» могут и скушать его. Вот первая посылка.

Вторая: бороро и ягуары – краснокожие, говорят на одном языке, т.е. практически неразличимы. Но различать необходимо, иначе, встретившись с «ягуарами» на узкой тропинке, можно попасть к ним на обед. А как различить? Ведь различаются-то они по крови! Ну а анализ ДНК им недоступен. Как разрешить эту проблему? Предка ни там, ни там нет налицо. А различаются-то они только происхождением, т.е. предками. Вот и ответ вполне разумный: мы, бороро, отличаемся от них точно так же, как попугай арара от ягуара. А что еще нужно кроме различия?

А как отличить Леви-Брюлей от Леви-Строссов. И те и другие – белые, говорят по-французски и все разные. Леви-Брюли – это и младенцы и взрослые, мужчины и женщины, дети и старики. Леви-Строссы – тоже. Как же отличить Леви-Строссов от Леви-Брюлей? Да так же, как попугая от ягуара, ибо знак «Брюли» и знак «Строссы»  — то же самое! Имя « Леви-Брюль» и «Леви-Стросс» — знак, то есть некая вещь, имеющая с денотатом не более общего, чем у попугая с человеком. И то, и другое – всего лишь язык. И язык бороро в принципе ничем не хуже языка француза. Вот бороро и сказал: как же нам без попугая! И, конечно, добавил: «Европеец непроницаем для опыта».

В монографии Майкла Коула и Сильвии Скрибнер, где дается убедительная критика доктрины «лингвистического детерминизма» (гипотезы Сэпира-Уорфа), приводится такой пример: Хопи обозначают одним словом все летающие предметы, кроме птиц, т.е. самолеты, летчиков, стрекоз. Значит ли это, что они не различают летчика и стрекозу?

Не предметы обозначаются словом, а смыслы. А они вполне конкретны. Смыслы, а не представления, выражаемые словом. На этом настаивал Ильенков. Как вещь топор отличается от колуна незначительно: и тот и другой – клин, только один тоньше и острее, а другой – толще и тупее. Городской житель вряд ли отличит топор от колуна. Как вещи и соответствующие им представления они одно и то же. А вот смыслы диаметрально противоположные. Лесоруб это хорошо знает. Попробуйте рубить колуном гибкие ветки – рискуете остаться без глаза, а попробуйте колоть топором вязовый чурбак – останетесь без топора: увязнет в волокнах. В смысловом образе и топора и колуна отражена, репрезентирована структура дерева и логика действия: перерубание волокон и расщепление их. Смыслы же рождаются только в предметной деятельности, там, где схемы мышления совпадают со схематизмом объекта, где логика целей согласуется с «логикой вещей», то есть там, где «порядок и связь идей те же, что и порядок и связь вещей» (Спиноза). Не два разных порядка, а просто один.

Лингвистический детерминизм превращает субъекта в объект, в вещь, в картонного паяца, которого дергают за ниточку языковые структуры. Или дергают социокультурные, культурно-исторические структуры – «архетипы», всевозможные табу и предписания, ментальные схемы, парадигмы и т.п.

Чем эти структуры второго рода отличаются от структур первого рода – от структур молекулярных, церебральных и т.п. – Ничем!

6. Я не вижу иного способа характеризовать категорию «субъект», кроме определения его через понятие активности. Активность в свою очередь следует определить как самопричинное, спонтанное, непринужденное извне действие. А это значит, что каузальное, причинное объяснение явлений психики так или иначе сводит, редуцирует субъективное к объективному, психическое к физическому, к тому, что является внешним по отношению к субъекту. Это могут быть физические, молекулярно-генетические, физиологические структуры и процессы, или социокультурные, лингвистические схемы, архетипы – все то, что А. Богданов называл «схемами социально-организованного опыта». Во всех случаях принципиального различия между физической, физиологической – с одной стороны, и социокультурной детерминацией – с другой нет. И в том, и в другом случаях субъективные категории и явления редуцируются к внешним по отношению к субъекту факторам, вследствие чего психология утрачивает свой особый предмет и редуцируется либо к физике и химии, биологии, физиологии, либо к лингвистике, социологии и т.д. Психика рассматривается при этом как эпифеномен процессов, имеющих совсем другую природу. Если в следствии нет ничего, чего не было бы в причине, а именно к этому сводится «закон достаточного основания» Лейбница, то психология как особая наука невозможна.

Категория причинности соотнесена с объектами, субъект же, субъективность нуждается в другой категории – самопричинности. Как соединить причинность с самопричинностью, необходимость со свободой – эта проблема по зубам только диалектике. Скажем определеннее – диалектике активности.

О сути этой диалектики кратко сказано в наших тезисах. Диалектика активности не исключает каузальности, причинные связи между субъектом и объектом. Но здесь мы имеем дело с каузальностью особого рода. Я называю ее инвертированной причинностью. Наркотик действует на психику напрямую, причиняя патологическое состояние. Источник кайфа» находится в мозгу, а не в реальности. Здесь есть причинение состояния, но не отражение реальности. Здесь не реальность есть причина состояния, а состояние – причина воображаемой реальности. Здесь физический объект, наркотик, не является предметным для субъекта. Он – за сценой. Психическое переживание есть только следствие, результат. В норме же, напротив, состояние есть результат отражения объекта. Связь обратная.

Обратим внимание на следующее. Объект есть и в первом и во втором случае. Но в первом случае он не предметен для субъекта, а во втором предметен. Это вынуждает нас «расщепить» понятие «объект» и выделить предмет, предметность в качестве особой категории.

Именно с этой категорией и связано наше представление об инвертированной причинности. И именно с этой категорией и только с ней связано все, что имеет какое-либо отношение к субъекту. Именно с ней и связано все содержание психологии как особой науки – науки о субъекте, который и берется именно как субъект, а не просто как объект особого вида. И Спиноза, и Выготский, и Ильенков прекрасно понимали это. И именно поэтому Выготский рассматривал свободу как доминирующую категорию психологии. А свобода имеет место только там, где состояние субъекта детерминируется не «сзади», как выразился Михаил Лифшиц, не через физиологию, а «спереди», через созерцание предмета вне него.

Сравним два модуса речи: «мне страшно» и «я боюсь». Состояние одно, а смыслы разные. Первое – это только состояние, только мое, второе – опредмеченное состояние: мне страшно потому, что есть он, страшный, вне меня, «там, там, в углу», — как кричит Борис Годунов в опере-трагедии Мусоргского. Не во мне, « а там, в углу», вне меня. Мне страшно не потому, что я накачался наркотиками, а потому, что там, в углу, передо мной стоит «дитя окровавленное». Именно этот «предмет» и вызывает состояние царя Бориса. Эту тонкость хорошо передает русское слово «предмет» — то, что отброшено («метать» — это бросать) вперед и стоит передо мною. Почти то же самое и немецкое слово «Gegenstand» — стоящее напротив меня. Это таким образом не просто вещь.

Объекты существуют и вне меня, и могут воздействовать на меня, минуя мое «я», как радиация. Предметы полагаются мною. Объект становится предметом, будучи вовлеченным в активную предметную деятельность. Предмет – это объект не в себе, а для нас. Субъект и его предмет составляют единое целое. Для жирафа акация есть предмет только потому, что он сам есть некоторым образом акация – ее негатив. Взгляните на его шею. А она тоже негатив. Одно без другого не существует. Кошка есть некоторым образом слепок с мышки, а мышка – слепок с кошки. Разве роговые пластины в пасти кита не срисованы с криля? Животное полагает свой предмет не потому, что у него имеется мощная креативная способность, а просто потому, что оно само положено экосистемой, биосферой как звено пищевой цепочки. И субъект, и его предмет – звенья этой единой нити. Субъект полагает предмет в той же мере, в какой предмет полагает субъекта. Это – реальная, объективная связь. Она-то и должна быть исследована.

Впрочем, тема полагания предмета, предметной интенции психики есть тема доклада Александра Сурмавы. Нам же здесь достаточно сказать следующее. Состояние субъекта, его представления, понятия, аффекты, цели полагаются предметом, а сам предмет полагается субъектом. А это значит, что предметом психологии является не объект и не субъект, а нечто единое. «Раздвоение» этого единого и обязана прослеживать теоретическая психология. Это единое и составляет содержание диалектики активности. При всяком ином подходе психологии не выкарабкаться из ямы кризиса, о котором писал Выготский.

Поэтому можно сделать вывод: синтез деятельностного и культурно-исторического подходов – настоятельнейшая потребность времени. Одно без другого бесплодно. Здесь, на мой взгляд, лежит главная проблема культурно-исторической психологии.

7. Обусловленность психических процессов, скажем мышления, социокультурными схемами, стереотипами есть факт. Однако на признании этого факта нельзя останавливаться. В противном случае мы неизбежно придем к культурно-историческому агностицизму и даже солипсизму, на что указывал Лифшиц.

Несколько слов по этому поводу.

Говорить о человеческой психике, сознании, мышлении, отбрасывая в сторону культуру и социокультурные различия, бессмысленно. Культура, понятая широко, как сфера общественно-человеческой деятельности, и есть та особая объективная реальность, внутри которой только и формируются психические способности. Именно в эту коллективную работу и вовлечена человеческая психика – сознание, мышление, разум воображение, память. Здесь коллективный опыт поколений опредмечивается, объективируется, становится вследствие этого общедоступным, а правила его, схемы и законы – общезначимыми. С ними индивид обязан считаться даже больше, чем с собственным опытом. Эвальд Ильенков не останавливался даже перед тем, чтобы передать силу воздействия этих коллективно выработанных схем и норм словом «принудительно», дабы резче, контрастнее подсветить тот момент объективности, без которого все разговоры о мышлении оказываются пустой болтовней. Уберите этот момент, и вы получите лишенный всякой устойчивости, определенности, порядка, формы поток «событий» и соответствующий ему «поток переживаний», в котором барахтается и лишенное идентичности человеческое самосознание, «Я».

Но это только одна сторона дела, его половина. Ведь в этом словечке «принудительность» скрывается очень непростая проблема. Ильенков видел ее. Способы и схемы деятельности человеческого индивида в отличие от животного не даны ему вместе с организацией его тела, не закодированы в его анатомии и физиологии, в строении его мозга и в структуре инстинктов. В этом (и только в этом) смысле человек есть действительно tabula rasa, существо безусловно пластичное, способное действовать по схемам всех вещей. Можно сказать и так: чем меньшую роль в жизнедеятельности человека играют «закодированные структуры», фиксированный порядок, тем свободнее он и тем более адекватно может постигать порядок вещей. Это и спинозовская мысль. Но если мы на место биологической организации и порядка поставим социокультурную организацию и порядок, то изменится ли что-нибудь принципиально? И там, и здесь схемы деятельности будут не столько «даны», сколько «заданы», и там и здесь они будут действовать «принудительно». Как в этом случае отличить человека от дрессированного животного, от «медведя на велосипеде», действующего по схемам, чуждым его биологии? Если китаец никогда не поймет Канта, а европеец Конфуция (что утверждал Шпенглер), то взаимодействие культур, да и само существование в одной культуре – все это езда медведя на велосипеде. И присвоение как чужих, так и своих социокультурных схем ничем не будет отличаться от дрессировки.

Но если схемы деятельности человека «закодированы» в его общественном, «неорганическом теле», в культуре, и действуют оттуда на него «принудительно», то чем же будет отличаться принудительность второго рода от принудительности первого? И там, и здесь уже нет субъекта. И там, и здесь он только обусловлен, принужден извне. И там, и здесь он только марионетка. И там, и здесь не нужна психология.

Культура учит, индивид учит-ся, учит себя сам, заново открывает общественные истины как истины собственного опыта. Учительство и ученичество – два полюса мышления. Оно – в пересечении этих координат.

К сожалению, многим теоретикам кажется, что достаточно включить в состав представлений психологии, логики, «философии науки» и т.п. волшебное слово «социально-исторический» (контекст, детерминация и т.д.), как все чудесным образом станет ясным. Имеете дело с каким-то своеобразным способом мышления индивида данной культуры – ищите глубоко спрятанную в истории этого социума структуру – «архетип». Мы ничего не имеем против такого рода исследований в области психологии или «социологии познания», но надо помнить, что ссылка на «социум» при объяснении мышления требует серьезных жертв.

Ну, к примеру, один из основоположников социологии так пояснил понятие «социальный факт». Если вы вышли на улицу, а дождя нет, но вы все же раскрыли зонтик, потому что на улице все стоят с раскрытыми зонтами, то это уже «социальный факт». Но действительно ли история с зонтиком указывает на социальный факт? Человек, раскрывший зонтик только потому, что его раскрыли другие – вовсе не человек, а картонный паяц, которого дернули за ниточку, автомат, действующий по бихевиористской схеме «стимул-реакция». Точно так же смеющимися идиотами выглядят те, кто смеется не потому, что смешно, а потому, что смеются другие.

Субъект, психика, мышление есть только там, где культура представляется не непроницаемым «яйцом», но оптической системой, с помощью которой и сквозь которую человек видит объективное, видит своеобразно, но созерцает не собственное своеобразие, а реальность, которая, как солнце, одна на всех. Своеобразие же не ограничивает, а расширяет возможности познания. Человек, который в разных культурах чувствует себя как дома, смотрит шире и понимает больше.

В теоретической психологии мы должны «схватить» в одном понятии два конца, обе противоположности сразу, одновременно: и объект, и субъект, и «внутреннее» и «внешнее».

Как это сделать?

Вот ключ к решению этой антиномии: природу психического нельзя понять ни из объективного, ни из субъективного. Психика есть диалектическое движение, во-первых, — объективации, т.е. опредмечения состояния субъекта, во-вторых, — субъективации, т.е. распредмечения объекта, вещи, обнаружение ее человеческого смысла, деятельностной функции.

Т.о.исходное – это не «внешнее» (вещное) и не «внутреннее» (субъективная реальность), а превращение внутреннего во внешнее и обратно. Таковое и совершается в предметной деятельности.

8. И последнее – о роли слова, о роли знака в мышлении.

Здесь есть принципиальное расхождение двух стратегий исследования мышления: стратегии Выготского и стратегии Ильенкова.

Стратегия Выготского состоит в прослеживании развития мышления как движения от конкретного к абстрактному, от чувственного созерцания к абстрактному, сигнификативному, знаковому мышлению. Реализуется эта стратегия в толковании Выготским синкретов, комплексов, понятий.

Стратегия Ильенкова прямо противоположна: от абстрактного к конкретному, от представления, пусть даже и выраженного в слове,
. к конкретному понятию, т.е. к смыслу.

У Выготского «единица мышления» — слово. Слово опосредует связь стимула и реакции, т.е. S – R – отношение. Это его знаменитый треугольник. Следовательно, в принципе в фундаменте мышления лежит механическая связь стимул-реакция. Нечто вроде коленного рефлекса.

Принципиально новым звеном оказывается знак, опосредующий связь стимула и реакции. Знак, слово в этой схеме оказывается чем-то вроде «медиативных структур» Леви-Стросса. Знак – посредник.

Назначение медиативных структур следующее: сделать для ребенка как бы незаметным переход от одного к другому, от витального стимула к абстрактной мысли, к культурной ценности. Получается следующее: надо приобщить ребенка к знанию, возбудить интерес к учению, науке и т.п. Но прямой мотивации нет. Тогда на пути к искомой реакции ставится приманка – подкрепление: хочешь конфетку – реши задачку. Так, потянувшись к конфетке, к приятному, незаметно скушаешь и полезное.

К великому сожалению школа так и действует до сегодняшнего дня: учись и будешь богатым, учись и будешь успешным. Это как горькая таблетка в сладкой оболочке. У Шолохова в романе «Поднятая целина» некий дед в голодные годы брал длинный кусок малосъедобного хлеба и на дальний его конец клал маленький кусочек сала – подкрепление. Пока дойдет до вкусного, скушает и невкусное. Подкрепление безусловного рефлекса находится на дальнем конце.

Именно так и понимается Выготским посредническая роль абстрактного слова. Исходная посылка – естественный интерес к конкретному, к «сладенькому». Но на пути к нему невольно скушаешь и горькое.

Выготский различает три функции слова: 1 — номинативную; 2 — индикативную; 3 — сигнификативную, знаковую.

Номинативная функция слова – это присвоение единичному предмету индивидуального имени. Знак есть таким образом этикетка, наклеенная на вещь.

Второй этап – индикативная функция: знак отнесен уже не к единичному предмету, а к группе предметов. Он – индикатор общего признака. Здесь уже налицо обобщение и абстракция.

Третий, высший этап – это абстрактное мышление как таковое. В слове-знаке абстрактное и общее уже отделено от единичного, значение слова – это общее как таковое, отвлеченность.

Знак таким образом сепарирует абстрактное и общее, отделяет его от конкретного и единичного. Поэтому вербальное мышление и есть мышление в собственном смысле, ибо оно оперирует абстракциями и обобщениями. Слово, знак замещает вещь. На каком основании? У знака нет ничего общего с вещью, обозначаемой им. Сколько ни говори «шоколад» во рту слаще не станет. А нас уверяют, что слово «молоко» — это то же самое, что и вкусная и питательная белая жидкость: услышав его, ребенок обязан оживиться и представить себе молоко. Бергсон иронизировал: «мы мыслим этикетками», т.е. фикциями. Знак – фикция. Следовательно,
мышление основывается на фикции, как на своем фундаменте.

Рискну утверждать: номинативная функция вообще не существует, нет таковой! Знак не может быть отнесен к вещи. Это – абсурд, бессмыслица! По свидетельству Александра Мещерякова, работавшего со слепоглухонемыми детьми и формировавшего в уникальном эксперименте их психику и речь, собака схватывает условную связь между знаком и вещью с восьми-десяти предъявлений, а ребенку требуется восемь тысяч! Получается, что собака в тысячу раз сообразительнее ребенка. Но дело-то в том, что эта связь абсурдна
. и то, что просто для собаки, невероятно трудно для ребенка именно потому, что он – дитя человека разумного. Знак нельзя связать с вещью просто потому, что не существует единичного знака. Знаков должно быть минимально два. Если на всех перекрестках горит только красный глаз сфетофора, то он ничего и не обозначает, как и цвет той мачты, на которой он висит. Имя Лев, присваемо индивиду лишь постольку, поскольку рядом есть и Иван, и Николай, и Наталия… Предметно соотнесенным является не знак, а отношение между знаками, и это отношение то же самое, что и отношение между вещами. «Номинативная функция» — еще одна версия ветхой идеи о Namengebendekraf, поименовывающей силе.

Ф.де Соссюр убедительно показал, что не из звуков состоит язык, а из фонем. Из звуков состоит речь. А Выготский язык и речь не различает. Фонема – это звук в функции смыслоразличения. Не отождествление звука и вещи лежит в фундаменте языка, а отождествление порядка звуков и порядка вещей. Отсюда ясно, насколько точен был Спиноза: «порядок и связь идей те же, что и порядок и связь вещей». Один порядок, а не два разных. Тут то же самое, что и в случае с «бороро» и «арара». «Бороро» точно так же отличается от соседей, как попугай от ягуара.

Так вот: ильенковская стратегия исследования мышления противоположна описанной выше – стратегии Выготского:

  1. Мысль движется не от конкретного к абстрактному (это движение в никуда), а от абстрактного к конкретному, к точно определенному смыслу. Когда я говорю «часы», то я вовсе не имею в виду то общее, что имеют между собой такие вещи, как часы механические, электронные, песочные, солнечные, звездные и даже мой пульс. Я имею в виду только одно, совершенно конкретное – функцию измерения времени – смысл;

  2. То, что Выготский называет понятием, у Ильенкова только представление, выраженное в слове;

  3. Обобщение у Выготского – это нахождение того общего признака, абстракта, который присущ всем предметам данного класса. У Ильенкова, напротив, понятие вовсе не нуждается во множестве вещей, в «группе разных предметов», имеющих нечто общее. Лазарю Карно не требовалась тысяча паровых машин, чтобы вывести общий закон. Ему потребовалась одна единственная.

  4. Наконец, мышление инженера, мыслящего не словами, а чертежами, и мышление Леонардо, тоже мыслящего не словами, ничуть не ниже мышления философа, логика, математика, мыслящего словами.

Вывод: культурно-историческая психология невозможна без теории предметной деятельности. Подходы к пониманию этого мы находим уже у Выготского. В этом направлении в нашей стране уже уверенно работали и Ильенков, и Леонтьев, и Мещеряков.

Доклад на конгрессе «ISCAR» по телемосту Москва – Сан-Диего (США, Калифорния), 2008.

Комментарии

Аватар пользователя chiara54

Владимир Королёв. И вправду, вопрос об объекте и предмете психологии достаточно сложен. Скажем, в Советском законодательстве и, в частности, в уголовном законодательстве, объектами преступного посягательства определялись скорее те отношения, которые государство охраняло посредством уголовного законодательства. К примеру, причинение вреда руке или какому-либо еще органу человека было посягательством на здоровье человека. Хотя предметом уже могла быть и конкретная часть тела. Похищенные из сумки кошелек или деньги были предметами преступного посягательства, объектом же личная собственость. Но собственность не сводима к вещи, собственность — это отношения. Исходя из уже только что сказанного, получается, что предметом психологии всеже не является живое человеческое тело, и уж тем более не является объектом психологии человек, а скорее те отношения, которые с железной необходимостью формируют индивидуальную психику, характер человека. Мне кажется, что вот эту проблему как-то можно было бы рассмотреть с этих позиций. Не тело и не способы его деятельности, а общезначимые отношения, преломленные через индивидуальное их восприятие. Способы же деятельности скорее есть результат вырабатанного индивидуального отношения к общезначимым отношениям в широком смысле этого слова.  

Владимир Королёв