Вход на сайт

CAPTCHA
Этот вопрос задается для проверки того, не является ли обратная сторона программой-роботом (для предотвращения попыток автоматической регистрации).

Языки

Содержание

Последние комментарии

Счётчики

Рейтинг@Mail.ru

Вы здесь

Простите нас

Русский
Друзья «Альтернатив»: 

Эти слова
«Простите нас» были начертаны на бетонном
постаменте памятника Анны Ахматовой
на кладбище в Комарово. У самых ног
посетителей, будто они сами не очень
ясно и чётко написали это. Искренне, от
души.

Потом эта надпись
исчезла. Почему? — поинтересовалась я,
спросила и получила ответ: «В чём же мы,
рядовые посетители, можем быть виноваты?
Виноваты те, наверху».

Я не была наверху, но моя вина
перед Анной Ахматовой непростительна.

Санкт-Петербургский
Университет, № 18 (3741), 29 сентября 2006 г.

Простите нас

В моем
дневнике 1946 года есть запись…

15 сентября
46 г. Недавно я выступала на партсобрании
и говорила о различном воздействии
лирики разных поэтов и о расслабляющем
влиянии поэзии Ахматовой. И в то же время
я люблю стихи Ахматовой…

Происходило
все так. После Постановления о журналах
«Звезда« и «Ленинград», где поносились
Ахматова и Зощенко, я, молодой преподаватель
Кораблестроительного института, в
кулуарных спорах упрекала Жданова за
резкость. «Слишком грубо так говорить
об Ахматовой — «то ли монахиня, то ли
блудница». Доцент Неокладов, нередко
заводивший со мной разговоры на острые
темы (теперь думаю, что не случайно),
отрицал даже талантливость Ахматовой.
Я возражала.

«Можно ее
сравнить с Маяковским?» — спросил он.
Это был коварный вопрос. Видимо, Неокладов
знал о моей любви к Маяковскому, которая
сохранилась и поныне, когда любить этого
поэта стало «не в духе времени».

«Ваш
тридцатый век прогонит стаи / сердце
разрывавших мелочей. / Нынче недолюбленное
наверстаем звездностью / бесчисленных
ночей…» Кто еще мог сказать такое?

Анну
Ахматову я тогда знала лишь по ее раннему
сборнику «Четки», откуда с удовольствием
выписывала ее стихи. «Десять лет замираний
и криков, все мои бессонные ночи/ Я
вложила в тихое слово. И сказала его
напрасно. / Отошел ты и стало снова на
душе и пусто и ясно».

 

22 сентября
46 г. Нет, все-таки никто так, как Ахматова,
не может выразить твои чувства. А ее
вчера так хулил один мой собеседник!
Некоторые ее строки — мои чувства и
мысли. «Как белый камень в глубине
колодца / Лежит во мне одно воспоминанье.
/ Я не могу и не хочу бороться: / Оно мне
радость и оно страданье!»

 

Я знала
наизусть эти и другие ее стихи. И они
оказались такими созвучными в пору моей
любовной тоски. Маяковский же меня
всегда поднимал. «В такие вот часы
встаешь и говоришь векам, истории и
мирозданью…»

Сравнение
этих поэтов оказалось тогда метким
ударом.

И как раз
в это время появился комсомольский
секретарь и попросил меня выступить на
партсобрании о поэзии Ахматовой.

 — Мы знаем,
что вы любитель поэзии, знаток.

 — Я считаю
Ахматову талантливым поэтом, — заявила
я.

 — Иногда
чем талантливее, тем опаснее. Мы очень
просим вас выступить.

 — Единственно,
что я могу сказать, так это о расслабляющем
влиянии ее лирики.

Так и
сказала я, выступая в Актовом зале:
«Маяковский вызывает прилив энергии,
высоких чувств, Ахматова же расслабляет,
прочитав ее, хочется лечь на диван,
заломив руки».

Хвалили
за выступление: «Разбирается в поэзии».

 

Как жестоко
отомстила мне жизнь за это выступление!
И совсем скоро. К стихам Ахматовой я
всегда тянулась, а теперь я стала искать
все, написанное ею. И нашла в «Звезде»
и других журналах и газетах военных и
послевоенных лет. И прочла…

«Вот о вас
и напишут книжки:
«Жизнь свою за други
своя»,
Незатейливые парнишки, -
Ваньки,
Васьки, Алешки, Гришки -
Внуки, братики,
сыновья!»

Это
расслабляет? Или это, написанное 23
февраля 1942 года и названное «Мужество»?

«Мы знаем,
что нынче лежит на весах И что совершается
ныне.
Час мужества пробил на наших
часах,
И мужество нас не покинет.
Не
страшно под пулями мертвыми лечь,
Не
горько остаться без крова, -
И мы
сохраним тебя, русская речь,
Великое
русское слово.
Свободным и чистым тебя
пронесем,
И внукам дадим, и от плена
спасем. Навеки!»

Меня душил
стыд. За себя и за других. «Заломив руки,
хочется лечь на диван?…», «То ли монашенка,
то ли блудница…»?

 

 

Оказывается, я просто не знала
Ахматову. «Знаток поэзии!» Но неужели
и те, делавшие доклады, тоже не читали
этих стихов? Нет, уж они обязаны были
все читать и все о ней знать. Тогда,
значит, клеветали, умышленно лгали,
подличали. Это очевидно.

Но виноваты
ли те, кто, не зная поэта в полный ее
рост, смел рассуждать о ней, судить по
своим жалким сведениям? Да, виноваты в
своем невежестве и нескромности. Не
знаешь — помалкивай. Тот, кто ничего не
знает, обычно молчит. Хотя иногда
выступали и те, кто говорил: «Я Ахматову
(или кого-либо другого) не читал, но я ее
осуждаю». Глупо, но откровенно. Незнание
скромно. Как и подлинное знание. А вот
скудное знание нахально, оно создает
видимость осведомленности, апломб.

Я оказалась
среди таких. И мое предательское
выступление не вычеркнуть, оно было,
его никуда не денешь. И чем больше я
узнавала Ахматову — а я читала о ней
все, что доставала, — тем больше я
восхищалась ею, тем мучительнее стыдилась
за самый недопустимый, позорный поступок
своей жизни. Так и приходится жить с
чувством вины перед любимым поэтом и
человеком.

Как
изумительно сказал недавно об Анне
Ахматовой Солженицын: «Она стояла
статуей, не сгибаясь под ударами жестокого
века».

 

Вина моя
перед Анной Андреевной Ахматовой
очевидна. Но я ощущаю вину и перед многими
другими людьми, хотя объяснить и даже
самой понять ее непросто.

 

Я виновата
перед оклеветанными людьми за то, что
какое-то время верила в клевету на них

В 1937 году
я, 16-летняя, не могла не верить своей
любимой, самой справедливой стране в
мире, не могла представить, что ее власть
публично, в газетах и громогласно по
радио, говорит явную ложь — будто
большинство людей, осуществивших
революцию, после ее победы вдруг стали
контрреволюционерами, вредителями и
шпионами. Нелепость? Но об этом мы узнаем
от наших вождей.

Правдивые
люди доверчивы. И многие тогда говорили:
«У нас зря не сажают» незадолго до того,
как сами были арестованы.

Надо учесть,
что верить и слушаться власть просто,
удобно и безопасно. И большинству людей
свойственно идти этим путем. Делать как
все, плыть по течению. И где-то мой юный
ум, недоумевающий из-за ареста любимого
отца, верил, что объявленные врагами и
есть враги, запутавшие моего, конечно
невинного, отца в свои подлые сети.

Особенно
почему-то я не могла этого простить
Бухарину. Его располагающее лицо вызывало
раньше у меня симпатию, а он, оказывается,
обманывал всех: и меня, и главное - папу.

 

В конце
40-х годов во мне произошел перелом -
«Ленинградское дело» открыло мне глаза.
Арест всех профессоров нашего
экономического факультета ЛГУ (кроме
одного, срочно уехавшего) все прояснил.
Узнав о первых арестах, я ужаснулась,
но объяснила это придиркой к буржуазному
происхождению одного или длительной
жизни за границей другого. Но очень
удивлялась, что не разобрались в их
самоотверженной деятельности во время
войны. Ведь война всех высветила! А у
Штейна к тому же погиб единственный сын
на фронте…

 

Но когда
я узнала об аресте Сони Фирсовой… Нашей
Соньки?! Которую мы знали, как знали
себя. Самая честная и неподкупная из
всех. Ну уж нет, ее никто не мог куда-то
вовлечь, запутать. Она вся на виду, ее
жизнь на глазах университета. Организатор
разгрузки барж с дровами, чтобы обеспечить
ими общежития… запевала хора… аспирантка
Вознесенского… кандидат наук. Ошибка?
И Рейхардт, и Штейн, и Соня ошибка?

Сбивающее
с ног сведение об аресте Вознесенского
завершило мое страшное прозрение.

В моей
жизни, как я считала, было два идеальных
человека — мой отец и мой профессор.
Отца в 37-м году навсегда увели люди,
которым я сама открыла дверь. И Александр
Алексеевич в какой-то степени заместил
мне отца. Ведь мы его, своего ректора,
во время войны даже стали называть
«папа» Вознесенский.

Когда же
мы, историки, начали слушать его лекции
по политэкономии, они так захватили
нас, что многие захотели перейти на
экономический факультет. Я и некоторые
другие это и сделали. И вскоре из
санатория, куда я попала после болезни,
я написала любимому профессору письмо,
где высказала свое мнение о нем как об
идеальном человеке.

И сейчас
этот человек в тюрьме… А наш самый
нелюбимый преподаватель и человек,
Ильин, делает карьеру, по слухам, стал
деканом и заведующим кафедрой политэкономии
факультета ЛГУ. Возможно такое понять,
принять, вынести?

Стало
очевидно — арестовывают лучших, самых
думающих, преданных делу, а не вождю.
Ему нужны ильины.

А если он
не знает? И о борьбе с «безродными
космополитами» не знал? И о ежовщине
1937 года не знал? И о тошнотворном
восхвалении собственной персоны не
знает? Не читает газет?

Все стало
очевидно, слишком ясно и жутко. Значит,
так было и раньше. «Враги народа» никакие
не враги. Не наши враги, а враги власти.

И папу
никто ни в чем не запутал — он оказался
в числе неугодных. Он — из мира
Вознесенского, Рейхардта, Сони и таких,
как они, деятельных и самоотверженных,
не предавших свои идеалы, Именно они,
люди со светлыми головами, умеющие
самостоятельно думать, а не поддакивать
кому надо, неугодны нынешней власти. Их
удел — тюрьмы и казни. А нужны и идут на
их места согласные со всем, что прикажут
свыше, умеющие даже по выражению властного
лица распознать желаемое.

На месте
профессора Рейхардта теперь Ильин -
агроном, не захотевший заниматься своим
делом. И результат — на нашем экономическом
факультете некому читать лекции -
профессора в тюрьме, — читают
старшекурсники. Это в интересах дела?

Что же
будет с университетом, с нашей страной,
со всеми нами?

 

Мне хотелось
просить прощенья у Бухарина, других
людей, в чью виновность я верила. Их было
много… Я оказалась виноватой перед
ними.

 

Но чем я и
другие студенты невинно арестованных
наших профессоров и друзей можем им
помочь? Ведь мы за время войны и эвакуации
узнали их не только как прекрасных
знатоков своих наук, но и учителей жизни,
достойнейших и благородных людей. Ведь
Вознесенский, это можно прямо сказать,
спас меня и многих других, наш университет
во время войны. Ряд профессоров в своих
воспоминаниях прямо писали об этом. Мы
же все это знаем, можем подтвердить,
защитить их

Куда пойти
 — в органы? Кто нас там будет слушать?
Так неужели мы никак не можем помочь?
Мы, живущие в советской стране… самой
справедливой… Ты и теперь так думаешь?

Я понимала
свое бессилие…

Когда я
прочла в «Ленинградской правде» мерзкую
статью Павлова, обличающего Рейхардта,
непонятно, правда, в чем, но обличающего
гневно, я на кафедре возмущалась этим
и рассказала, как Рейхардт не так давно
«вытянул» слабую диссертацию Павлова.
И вот его благодарность.

После того
как все ушли и мы остались вдвоем, мой
заведующий кафедрой Брусов шепотом
предупреждал меня не говорить такое
при всех. «Сейчас ведь в Ленинграде все
равно что 1937 год».

Поняла я
 — ничем мы помочь не можем…

Отважилась
на партсобрании в Актовом зале выступить,
защитить хорошего студента, которого
не хотели принимать в партию. Пошла
против течения. И почувствовала, как
это непросто. Студента не приняли, на
меня смотрели неодобрительно.

Что же
делать, как быть?

 

Самым
безопасным и распространенным путем
было перестать задумываться, выключить
свой разум, стать как все. Разве плохо
входить в большинство, быть в общей
стае? Думать как все, действовать как
все и утешаться — «Все так делают»…«Все
пьют»… «Все врут»… «Все воруют»… Все
кричат: «Расстрелять троцкистов как
бешеных собак!» И ты кричишь, хотя не
знаешь, а кто такие троцкисты и являются
ли троцкистами эти люди, которых надо
расстреливать. Но раз все так считают…
Ты слепо доверяешь тому, что говорят
там, наверху. Ты — член этой кричащей
общности и тебе легче чувствовать себя
«этой силы частицей».

Много позже
я прочла такие стихи:

Толпа -
это праздник раба,
Ей плата нужна и
расплата.
Ей кажется: злость ее свята,
-
Но святость не ведает зла.
Ольшанский.

Помню, как
мы, студентки, спорили над словами Данте:
«Следуй своей дорогой, и пусть люди
говорят, что угодно». Эти слова великого
флорентийца были жизненным девизом
Маркса, и мы горячо обсуждали, до какой
же степени можно не считаться с мнением
окружающих, большинства. И все же
приходили к убеждению, что если ты
личность, индивидуальность, то на все
будешь иметь свое собственное мнение
и соответственно действовать — далеко
не всегда так, как другие.

Получалось
ли так? Возможно ли это было тогда? Ведь
если в те годы на собрании произносилось
слово «Сталин», зал вставал и рукоплескал.
Не встать было смертельно опасно. И все
вставали, одни гордо хлопая, другие
смущенно опускали глаза…

 

А позднее
и даже ныне, в XXI веке, когда для людей
нет той страшной опасности, многие ли
решаются поступить вопреки общественному
мнению, тем более официальному? Вспоминаю,
что лишь один человек — Николай Федоров
 — не встал на большом собрании, когда
еще до официального утверждения
исполнялся новый гимн, который он, так
же, как и многие другие, не принимал.

Люди крепко
привыкли поступать так, как нынче
принято, вместе со всеми — верить ли в
Бога или того или иного политика, партию,
или даже любить определенного писателя,
артиста. «Его все любят». А вот Маяковского
теперь любить «не принято».

 

Следовать
своей дорогой, соответственно собственным
взглядам, в годы моей молодости оказалось
крайне трудно и опасно. И невероятно
сложно было разобраться в происходящем.

Что же
делать? Плыть по течению, которое открыла
для нас могущественная власть. Верить
тому, что говорит радио, пишут газеты и
голосовать на собраниях как надо. Слишком
немало людей шли этим путем, некоторые
становились его энтузиастами, боевито
выступали на собраниях, громили тех,
кого было предписано.

Я работала
в Кораблестроительном институте, из
университета доходили слухи, что
предводителями разгрома нашего факультета
стали заместитель декана Ильин, уныло
читавший нам экономику сельского
хозяйства, и его подручные, не лучшие
молодые преподаватели факультета,
травившие своих учителей, клеветавшие
на них — Моисеенко, Михеева, Григорьев….

Мне этот
путь был отвратителен, абсолютно
невозможен.

Но идти
против течения всегда трудно. Сколько
смелых фронтовиков вместе со своими
шли в опасный, смертельный бой, но далеко
не все они отваживались идти против
течения даже тогда, когда это не так
опасно. А тогда…Тогда это оказалось по
плечу лишь самым отважным, часто
понимающим, что это путь на Голгофу. И
все же такие находились.

В разгар
борьбы с «безродными космополитами»
мне со скрываемым восхищением рассказывали,
как Соня Фирсова единственная выступила
в защиту Виктора Морицевича Штейна,
назвав свое выступление «Критика наших
критиков». Нелепость разгрома его книги
«Экономическая мысль России в ХIХ-ХХ
веке» состояла уже в том, что эта книга
недавно получила 1-ю премию университета,
теперь ее организованно громили, прежде
всего за то, что автор не упомянул имя
Сталина среди корифеев экономической
науки. Соня ясно доказала необоснованность
этой критики, вызвала аплодисменты. Но…
Это выступление явилось главным
обоснованием ее ареста.

 

Впоследствии
ее упрекали — и даже некоторые близкие
люди: «Не надо было высовываться». Да,
высовываться опасно. В некоторые времена
опасно для жизни. В другие — опасно для
карьеры или мнения определенных кругов.
Надо помалкивать. Из трусости. Но от
трусости до подлости — один шаг. Так
считала Софья Михайловна Фирсова. Разве
она не права?

 

Мне стало
известно, что на разгромном собрании
филфака осуждали его лучших, любимейших
профессоров, самый цвет — Гуковского,
Эйхенбаума, Азадовского, Томашевского,
других. Против течения, хорошо
организованного хора пошли два доцента:
Макагоненко и особенно красиво и
бесстрашно защищал профессоров
Мордовченко. И это в условиях, когда
чуть ли не геройством было просто не
придти на подобное собрание, ухитриться
не проголосовать.

Что бы
ожидало меня, работай я в это время в
университете? А ведь такое могло быть.
Судьба уберегла нас с сестрой от того,
чтобы в эти годы находиться в эпицентре
страшных событий. Уберегла нас бедность,
необходимость зарабатывать для семьи
и отказаться от аспирантуры, в которую
нас рекомендовали. В 1948 году я окончила
бы аспирантуру экономического факультета,
где под руководством Ильина и его
подручных громили Штейна, изживали
Рейхардта. Отважилась бы я поддержать
Соню?

 

Но как же,
почему оказалось так, что никому ничем
я помочь не смогу при всем своем желании?
И это в нашей советской стране…

Советской?
Но разве власть у нас принадлежит
Советам? Могу ли я придти в горсовет
защищать своих профессоров? Это выглядело
бы нелепо. В горком партии? А чего я, член
партии, могу добиться в горкоме в защиту
своих профессоров? Власть у нас
принадлежала не партии, а лишь ее
верхушке, даже одному человеку, вождю.

Я на больших
потоках читала студентам лекции: «Капитал
и прибавочная стоимость», «Преимущества
социализма перед капитализмом». А мой
мозг надрывался над горестными мыслями
 — является ли социалистической наша
страна? У нас нет частной собственности,
бесплатное образование, медицина…

Я с гордостью
доводила до студентов слова известного
писателя Теодора Драйзера: «Я благодарю
советскую Россию за социальное
законодательство в моей Америке». Что
правда, то правда — приходилось буржуазным
странам брать с нас пример, доказывая,
что они не хуже. И страна наша выиграла
в такой невиданной войне.

Но разве
то, что происходит у нас, соответствует
главному постулату социализма, известному
по «Манифесту коммунистической партии»,
который все изучают — свободное развитие
каждого есть условие свободного развития
всех?

Ради чего
революцию делали, за что воевали? «За
лучший мир, за святую свободу». Так в
песнях пели. «Братский союз и свобода
 — вот наш девиз боевой».

Где она,
свобода? Ныне наша страна — антипод
коммунистических предначертаний. Но
ведь мы пока находимся в преддверии
гуманного общества, на социалистической
стадии… Но разве возможно, чтобы начало
пути было противоположно пункту
назначения? Чтобы средства очевидно
противоречили цели?

 

А культ
личности? Как едко высмеивал его Маркс,
отвергал Ленин. Я же видела, как под их
портретами курится фимиам «гению всех
времен и народов».

 

Голова моя
разламывалась от недоумений… Как же
все это произошло? Как могло случиться,
что марксистская коммунистическая
партия привела страну к тирании? А наши
отцы, прошедшие самые крутые пути,
принесшие своей идее, своему делу горы
личных жертв, оказались жертвами клеветы
и насилия?

Вспоминался
разговор родителей в Новочеркасске,
году в 29-м. Мама спросила: «Тебе не стыдно,
что твоя дочь, дочь начальника госпиталя,
ходит босиком?» Папа ответил: «Мне было
бы стыдно, если бы я ордер на обувь взял
себе, а не отдал санитарке. Я получаю
партмаксимум».

 

Они вступали
не в ту партию, которая исключала их из
своих рядов и подводила под расстрел.
Как же они допустили такое чудовищное
ее перерождение? Как это происходило?

Мой отец
вступал в партию, чтобы бороться за
справедливое общество. Ему было стыдно
жить богато среди бедности окружающих
его людей. И он, семнадцатилетний,
отказался от отцовского наследства и
пошел к единомышленникам, в спорах и
дискуссиях искавшим нелегкие пути к
благотворным преобразованиям. В жаркой
борьбе мнений в то время нередко
оказывался в меньшинстве и несомненный
лидер партии…

Как же
могло случиться, что через каких-то два
десятилетия ее члены лишились права не
только высказывать, но даже иметь
собственное мнение? Думай как все, точнее
 — как он. Иначе тюрьмы, которые, как пели
в песне, собирались «сравнять с землей».
Не сравняли, построили новые. Хотя в
гимне «Интернационал» пели: «Весь мир
насилья мы разрушим». Разрушили
интернационализм, борясь с «безродными
космополитами». Не сообразили, что
интернационализм и космополитизм -
понятия однопорядковые. Хотя вскоре
сообразили, если отказались от
«Интернационала» как гимна, стали петь
«Нас вырастил Сталин на верность народу,
на труд и на подвиги нас вдохновил». На
подвиги… прежде всего самоистребления.

Когда же
началось это перерождение? Постепенно…

 

…В 1921 году
на Х съезде шли не только дискуссии и
голосовали не только за НЭП… Но и за
единство партии… против фракций… Лишь
25 человек голосовали против. Из всех
294-х. Абсолютное большинство, и мой отец
в их числе, голосовали ЗА. Он, умный
человек, и все это большинство не могли
представить, что уже тогда они подписывали
себе смертный приговор.

Но ведь их
убеждали, что это необходимая временная
мера…. будут сохранены дискуссии…
Можно ли не верить своей партии? А потом…
не только дискуссии, но всякая
самостоятельная мысль стала смертельно
опасным преступлением. Даже подозрение
на свое личное мнение стало караться
расстрелом.

Наши отцы
пропустили тот момент, когда свободу
убили, и поплатились они за это так, что
страшнее не придумать — убили и их,
оклеветанными. Без клеветы, обмана
партия, которая их расстреливала,
обойтись не могла — иначе за что она
могла бы их приговорить к высшей мере?
А для того, чтобы создать другую партию,
необходимо было первую устранить.

И при этой
другой партии довелось жить их детям.
Когда ложь стала системой, государственной
политикой. Детям расстрелянных сообщали,
что их отцы осуждены на 10 лет без права
переписки. Этому верили и ждали все 10
лет. Сестра вычеркивала из календаря
дни до папиного возвращения.

Но разве
может быть жизнеспособно общество лжи?

Чувствовали
ли наши отцы, когда в 37 году их вели на
расстрел, свою вину за то, что голосовали
в 21 году за единство партии? Одни — нет,
другие уже многое понимали, и свою вину
тоже. Думаю, что отец был в их числе.

 

Видимо,
все люди делятся на способных признать
свою вину и нет. Но за вину расплата, как
правило, приходит. И не тяжелее ли
оборачивается эта расплата, если вина
не признается?

Расплата
за голодомор на Украине обернулась
ненавистью к «москалям» через много
десятков лет, хотя рядовые «москали»
не только неповинны ни в чем, но и сами
настрадались выше головы от бед и
репрессий. И страны Балтии враждебны
России прежде всего за репрессии 1940 и
1945 годов. Такое не забывается, и хотят
все забыть лишь люди причастные к
преступлениям и те, кто просто не
представляет ужасов происшедшего

Но поскольку
«ничто на земле не проходит бесследно»,
в результате расплатой за 37 год явился
год 91-й. И самый страшный результат этой
расплаты — не распад СССР, а вымирание
людей России после проведенных
преобразований. Кто несет за это вину?
Кто ее признает и чувствует? Многие ли?

А тогда, в
конце 40-х годов, моя голова трещала от
тяжких раздумий. Я понимала, что мы уже
изменить почти ничего не можем. Нам уже
стало опасно в конце выступлений не
произнести ему здравицу. После моего
доклада в марте 49 года мне об этом прямо
сказали. А я оказалась неспособной на
здравицы, физически не могла.

Но что нам
все же оставалось — это думать,
анализировать и делать здравые выводы.
Разума-то большинство из нас все же не
лишили. Точнее, лишили не всех. Хотя
старались, очень старались, поскольку
самостоятельно мыслящие, тем более
критически, люди крайне неудобны для
власть имущих. Такие стремятся все
подвергать сомнению, в том числе и
указания сверху, что весьма опасно для
авторитетов. И понятно, что властители
всех времен и народов всегда стремились
понизить разум своих подданных.

И убедились,
что лучше всего для этого сгонять людей
в группы, партии, а в них отучить размышлять
во имя единства действий под водительством
вождя. Партию постепенно превращать в
«орден меченосцев» (идеал Сталина) или
иную стаю во главе с фюрером, дуче, отцом
всех народов.

Позднее я
прочла, что еще Франц-Иосиф, не любивший
Бетховена, говорил: «Нам не нужны гении,
нам нужны верноподданные».

Так было
и так есть. И для формирования верноподданных
с годами — как я впоследствии узнала -
стало отрабатываться все более
беспроигрышное манипулирование
сознанием, отучающее хомо сапиенс быть
человеком разумным. Думай как все, как
принято, как ныне модно. Иди за
харизматической личностью без всякой
программы, а не за разумной программой.
Голосуй сердцем!

Беда в том,
что манипулирование людским сознанием,
массовый гипноз действует на некоторых
людей пожизненно. Известны особи, которые
так и не могут придти в себя, очнуться
от привитого им обожания авторитетов,
разобраться в реальных фактах, страшных
цифрах злодеяний, совершенных их
кумирами. Становятся адвокатами сатаны.

А безмыслие
и некритичность значительного числа
людей, неизменно следующих установкам
сверху, ведет к перерождению организаций,
партий и в конечном счете определяет
судьбы целых стран.

 

И я все
больше приходила к выводу, что в большей
или меньшей степени все мы несем вину
за свою послушность тем, кто наверху.
Не были бы мы такими покладистыми,
покорными, не произошло бы многих
трагедий.

Правда,
трагедию нашей страны в какой-то степени
может объяснить суровая история. Ведь
страх и послушание хозяину сохранились
у многих революционеров генетически -
поскольку их деды, а то и отцы еще были
крепостными, то есть поротым поколением.
И не столь важно, что к 30-м годам ХХ века
послушание «хозяину» — его так и называли
в высоких сферах — считалось партийной
дисциплиной и долгом перед родиной.

Но ведь
немало живущих даже в ХХI веке тоже
внуки, а то даже и дети поколения
избиваемых в сталинских застенках — а
таких были миллионы. Так что страх
большого террора тоже генетически еще
сидит в ныне живущих поколениях, у
некоторых он оборачивается любовью к
сильной личности, порядку и беспрекословным
действиям «как надо», то есть как требуют
те, кто наверху.

Не зря
Некрасов считал, что «люди холопского
звания сущие псы иногда — чем тяжелей
наказание, тем им милей господа».

И, разумеется,
наша суровая история многих и многих
отучила от того, чтобы «сметь свое
суждение иметь».

Отказавшись
от данной нам природой способности
самостоятельно мыслить, мы изменяем
себе как человеку разумному, к виду
которых нас отнесла наука. Выходит, что
под влиянием ряда факторов, и прежде
всего страха, мы изменяем себе. Иногда
страшно изменяем.

Говорят,
что от трусости до подлости — один шаг.
Некоторые этот шаг делали. Из страха
быть караемыми шли в каратели.

 

А короля,
как известно, делает свита. Именно они,
стоящие у трона, из выгоды, страха или
личной преданности сделали из партийного
деятеля «гения всех времен и народов»,
человеческая суть которого выразилась
в любимых «сувенирах». Ими были пули,
изъятые из голов расстрелянных Бухарина,
Рыкова, Зиновьева… (Лев Вознесенский.
Истины ради. — М,. 2004.)

Он — главный
сеятель страха и раболепия, повинен не
только в государственном терроре — в
насильственной гибели миллионов. И
каких людей — ведь Рокоссовский, Королев,
Туполев, Ландау выжили и вышли из
застенков чудом, с другими, подобными
им, чудес не произошло. Не сказалось ли
это и на крайне высоких потерях в войне,
и на генетических потерях следующих
поколений?

Изуродованы
характеры, сломана воля, искажена
нравственность у многих и многих,
казалось бы, благополучных людей, удар
по здоровью нанесен вплоть до следующих
поколений.

Пример
тому — мой сын, внук репрессированного,
в полтора месяца перенес полостную
операцию из-за болезни на почве нервной
системы матери.

 

Большинство
рядовых коммунистов не изменили своей
идеологии и военный призыв «Коммунисты,
вперед!» действительно поднимал их в
атаку, часто первыми шли они на смерть.

Но те, кто
был наверху, номенклатурные деятели,
прошедшие школу лживости, фальши и
карьеризма, забыв о провозглашаемой
ими идее, служили ради корысти. Сначала
они для успешной карьеры предавали
своих соратников, потом и идею.

Как ясно
доказали это 90-е годы, ловко извернувшись
под речи о борьбе с привилегиями, эти
люди превратились из ярых коммунистов
в столь же ярых антикоммунистов. И самое
существенное: из самоотверженных борцов
за общественную собственность — в
крупных частных собственников. Вместо
временных номенклатурных привилегий
заполучили постоянное наследуемое
богатство в особо крупных размерах, не
подлежащее конфискации.

Но не самая
ли большая вина Сталина в том, что он
явился могильщиком великой идеи. Так
написал ему в открытом письме советский
разведчик Игнатий Рейсс перед гибелью.

Точно
сказано — могильщик. Он оклеветал не
только Бухарина, Флоренского, Вавилова,
Мейерхольда и множество других, он
оклеветал и сам коммунизм, породил
невероятную сумятицу в головах людей
всего мира. Он убедил их в том, что он и
есть коммунист, а созданная им тирания
 — начало нового общества, светлого
будущего. Люди шарахнулись от такого
коммунистического будущего и остались
без обнадеживающей перспективы. А жить
без надежды на благотворные перемены,
на социальный прогресс — трудно, плохо.
Тем более что нынешний «безумный мир»,
как его многие называют, явному большинству
людей не по вкусу. Не остается ли уповать
лишь на потусторонние благостные
перемены?

 

Как же
умные, образованные и думающие люди
могли поверить в абсурд, будто тиран -
предводитель гуманного общества?

Вот как
отвечает на этот вопрос Эрих Фромм:

«Ирония
истории состоит в том, что несмотря на
доступность источников, в современном
мире нет предела для искажений… Философия
Маркса оказалась искаженной до
неузнаваемости, до своей полной
противоположности… Только фантастическая
ложь Сталина сделала возможным такое
искажение Маркса… Свобода, по Марксу,
несравненно выше, чем в представлении
современных демократов, ибо у него
человек — творческое существо, созидатель…
Развитие человеческих сил является
самоцелью. Социализм Маркса имел много
общего со всеми гуманистическими
религиями мира… Но забота о душе человека
была выражена не теологическим, а
философским языком».

Еще одна
цитата: «В коммунистической идеологии
существует «ядро истины», которое я
изучил и глубоко проанализировал…
Нужды, исторически обусловившие
возникновение коммунистической системы,
реальны и серьезны. Благодаря «ядру
истины» марксизм мог стать притягательной
реальностью».

Это слова
Иоанна Павла II, папы римского, высказанные
им в 1993-4 годах.

В
доказательство гуманистической теории
Маркса можно привести много его мыслей,
но я ограничусь только одной: «Чем иным
является богатство, как не абсолютным
выявлением творческих дарований
человека».

Не случайно
ли автор этих слов оказался человеком
тысячелетия? Опрос всемирной службы
Би-Би-Си «Кто самый выдающийся человек
уходящего тысячелетия?» обнаружил: Карл
Маркс. («Российская газета». №51. 99 г.)

 

А тогда
гнетущие, не вполне оформившиеся мысли
убивали меня. В дневниках 48-49 годов есть
такие записи: «Чувствую себя мерзко,
ночь плохо спала. Худею». «О политике
стараюсь не думать, отгоняю». «Снова
наталкиваюсь на жуткие мысли — лучшие
люди погибают».

Стала я
резко худеть. Врачи испугались — не
онкология ли? Положили меня в больницу.
И я позволила себе закрыть глаза, заткнуть
уши, отойти от мрака, царившего в мире
и в моей душе. Уйти в другую, в личную
жизнь.

Я проходила
медицинские обследование и гуляла по
аллеям Мечниковской больницы, выслушивала
признания в любви моего студента.
Фронтовик, мой ровесник, он проявлял
чудеса преданности и даже отваги (утащил
мой портрет с доски почета) и чуть ли не
каждый день приходил в больницу. Навещал
меня и старый поклонник, писатель. Было
лето, мы гуляли и говорили о любви,
литературе, семье.

Страшные
вести из университета до меня доходили
с опозданием, а я тем более успокаивала
себя встречей с Соней в Филармонии. Было
это в мае-июне, она с хоров кивнула мне,
и я подумала, что раз она ходит в
Филармонию, значит ничего страшного
нет.

А как я
узнала впоследствии, она тогда прощалась
со свободой, понимая, что скоро окажется
там же, где уже находился Рейхардт. И
еще она знала, что через 5 месяцев у нее
родится ребенок, и хотела приобщить его
к прекрасному.

Я же
старалась не заметить, что Соня была
грустная… Я занималась самоспасением.
Правда, в больнице я еще не знала, что
уже арестованы и она, и Александр
Алексеевич…Признания в любви отвлекали
меня от действительности, увлекали в
другую сторону, в новую для меня жизнь.
И я убегала от страшного. Бегство в
какой-то степени помогало. Но это было
сродни предательству. А всякое
предательство - вина.

 

Каждый
несет свою вину по-своему. Есть такие,
кто никогда ни в чем не повинен.

Когда Соня
Фирсова, родившая в тюрьме сына, прошедшая
с ним этап и лагерь, в 1954 году вернулась
в Ленинград, ее гонители чувства вины
не испытывали. Они испытывали страх за
себя и мешали ей вернуться на работу, к
прежней жизни. И Соня прямо говорила,
что тогда ей было даже тяжелее, чем в
тюрьме.

В эти же
годы, после тюремных и лагерных мытарств
вернулась в ЛГУ и историк Евдокия
Марковна Косачевская. На Ученом совете
истфака было выступление, возражающее
против возвращения Косачевской на
должность доцента, поскольку за последние
5 лет она не представила научные работы.
Тогда встал Василий Васильевич Струве
и сказал: «Какой душевной слепотой надо
обладать, чтобы требовать научные работы
у человека, который 5 лет вынужден был
провести в нечеловеческих условиях».
Ректор университета А.Д.Александров,
вопреки противодействию душевно слепых,
дал возможность работать доценту
Косачевской, которая написала две
серьезные монографии, одну — о первом
ректоре возрожденного в 1819 году
Санкт-Петербургского университета
Балугьянском.

 

Их, людей
без души и совести, я увидела собственными
глазами.

В 1988 году
на экономический факультет ЛГУ деканат
пригласил разные поколения его выпускников
на собрание, названное потом «суд
совести». Я была уверена, что два активных
клеветника, с энтузиазмом громивших
факультет, постесняются придти на это
собрание. Ведь к тому времени стало
известно, что изгнанные их стараниями
профессора — Рейхардт и Некраш погибли
в тюрьме, Вознесенский расстрелян.

Ничуть не
бывало! Они пришли и даже с блеском в
глазах рапортовали, что выполняли
задание партии. И когда сидевшая рядом
со мной Соня Фирсова напомнила, как те
клеветали на нее в Большом доме на «очной
ставке», ей ответили, что ничего этого
они не помнят. Забыли. Тени смущения не
было на лицах, был скрываемый страх.

Вот такие
и стирали надпись «Простите нас». Они
никогда ни в чем не бывают виноваты.

 

Но есть и
другие.

Один из
руководителей деканата филфака ЛГУ,
участвовавший в разгромном собрании
профессуры в 48 году, через какое-то время
ушел со своего высокого поста. Много ли
известно таких случаев?

Ушел в
никуда… в писательство, которое его
тогда не только не кормило, но вызывало
нападки в газетах и не только. В 60-е годы,
когда я сдавала кандидатский экзамен
по философии, мне был задан вопрос о
вредном очерке этого писателя. Вскоре
он стал большим и очень совестливым
писателем. А мне представляется, что
так направило и изменило его глубоко
пережитое чувство вины.

Позднее,
когда громко осуждали Пастернака за
издание «Доктора Живаго» за границей,
один крупный, мой любимый поэт тоже
выступил против него. Думаю, выступил
искренне. Но по прошествии времени очень
возможно, что именно эта вина привела
его к душевной болезни.

Потом, в
90-е годы, я прочла в книге Сергея Образцова
«По ступенькам памяти»: «Я виноват в
том, что поверил в возможность какой-то
вины арестованных в 30-е годы… Виноват
перед памятью Мейерхольда. Я часто думаю
об этой моей вине… Я остро ее чувствую».

А Булат
Окуджава писал: «Простите меня,
турки-месхетинцы, /Простите меня, крымские
татары». Он, разумеется, никак не был
повинен в их высылке, но… В других стихах
он писал: «Я знаю этот мир не понаслышке,/
Я из него пророс,/ Но за его утраты и
излишки/ С меня сегодня спрос.

Поднимает
или унижает как людей, так и страны
признание своей вины, ответственности
за содеянное?

Нам известен
пример немцев Германии, признавших
определенно и недвусмысленно свою
страшную вину в годы фашизма и действенно
помогающих пострадавшим.

А Иоанн
Павел II, принесший покаяние за давние
грехи католической церкви — крестовые
походы, инквизицию, иные… Вряд ли какой
другой римский папа пользовался такой
всенародной любовью, как он.

Недавно я
узнала, что Вольтер каждый год в день
Варфоломеевской ночи заболевал. Хоть
эта трагедия происходила за 200 лет до
его жизни.

Наши
трагедии куда ближе, свежее…  

Людмила
Эльяшова,

выпускница экономического
факультета 1946 г.

 

vote_story: 
Vote up!
Vote down!

Points: 0

You voted ‘up’