Вход на сайт

CAPTCHA
Этот вопрос задается для проверки того, не является ли обратная сторона программой-роботом (для предотвращения попыток автоматической регистрации).

Языки

Содержание

Последние комментарии

Счётчики

Рейтинг@Mail.ru

Вы здесь

САНЬКЯ ПРОТИВ ПУСТОТЫ

Друзья «Альтернатив»: 

САНЬКЯ ПРОТИВ ПУСТОТЫ

Статья из коллективной монографии

«Культура. Власть. Социализм. Противоречия и вызовы культурных практик СССР. Луначарский и не только»

(под ред. Л.Булавки). М., 2013. С. 360 – 375.

(книга № 32 из серии «Библиотека журнала «Альтернативы»)

Новый реализм как литературное направление на слуху с недавнего времени. Появились, премировались авторы, всё выше забираясь по лесенкам имён во всевозможных литпремиях. С ними всё шире знакомятся читатели, и находят у них всё больше общего, так новый стиль завоёвывает себе «жизненное пространство». Ряд имён Прилепин, Сенчин, Шаргунов ведь ни у кого не вызовет сомнений в их стилистической родственности? В связи с этим стоит попробовать подвести некоторые теоретические итоги не только в самом новом реализме, но и попытаться поискать его генезис, его возникновение как антитезы постсоветскому постмодерну. В частности — Пелевину. Именно поэтому беру наиболее звучные произведения наиболее известных представителей обоих направлений. Чтобы понять противопоставившие себя постмодерну в литературе нулевые, придётся вернуться в девяностые, которые вполне заслужили переосмысления, если не романического, то хотя бы пока литературоведческого.

Ни чтение Прилепина («Санькя»), ни чтение Пелевина («Чапаев и Пустота») нельзя назвать «взахлёб» — полной власти над личным временем ни та, ни другая (а речь пойдёт не только о них) книги не возымели в моём случае, не дослужились до высшей награды спрессованные в их страницах времена. Да, финал Саньки по-детективному притягивал, но, оборванный, оставил с носом… Странный, слабоватый итог и без того выдуманного бунта, верно? У Пелевина же и того хуже – вся галиматья заканчивается примерно там же, где началась, в Москве середины девяностых, хоть её автор старательно переодевает в самурайские и райские радужные галлюцинации и чекистские кожанки. Я, как реалист радикальный, надеюсь открыть вам нового Пелевина – предельно неинтересного, но исторически всё же ценного, поскольку наркотический восторг давно выветрился и идейки разбежались назад по первоисточникам. Однако неожиданности реальности в его шуточках – остались. И мы ухватимся именно за них, чтобы понять всего Пелевина, что, уверяю вас заранее (да и кто бы утверждал обратное?), совсем не так трудно, как кажется вследствие славы и демонического имени принципиально невидимого «самого загадочного писателя поколения»…

Когда, ещё свежая, мелькала в руках моих друзей «Пустота» — тогда, в 1998-м и около, я заглядывал в неё, более одной страницы не имея аппетита прочитать. Есть такой надёжный способ – открываете на первой попавшейся странице книгу, и понимаете, нужна она вам или нет. После пролонгации эксперимента (спустя более 10 лет) над собой как читателем, я убедился, что исходная гипотеза была верна: что одна страница, что вся книга Пелевина – одно и то же, и ценность имеют разве что в пересказе. Кстати, это не так уж плохо для значительной части художественной литературы, а многие это и считают высшей оценкой – живое, речевое тиражирование. Милан Кундера в одной из последних книг («Бессмертие») высказал бескомпромиссную и глубоко реалистскую мысль: что писателям будущего предстоит работать во всё усложняющемся контексте неизбежных повторений и цитат, а значит нужно создавать такое неповторимое формально, в первую очередь, что нельзя будет ни экранизировать, ни пересказывать. Форма романа должна стать единственным телом замысла автора. Вот, кстати, на целый век сверхзадача для литературы, то переселяющейся в кино (соцреализм – новый реализм), то выселяющейся обратно (папаша постмодернистского романа Роб-Грийе)…

Пелевина же ныне экранизируют, но не «Пустоту», дальше театрального формата она не пошла. Попав в струю, пелевинский роман «Чапаев и Пустота» стал достоянием тех масс, на которые, думаю, и рассчитывал издатель Васильев уже напечатанного, распиаренного и покупаемого у него автора. Знакомое с наркотиками студенчество, либеральная интеллигенция, столичные люмпены. Но самое главное – попасть не в сегмент, а в момент, и тут промедление забвению подобно. Подозреваю, был «пилотный разговор», ориентация на быстрый успех при заключении контракта – уж ни за что не поверю, что этот текст писался годами… Тому есть много свидетельств в романе, первое из которых — грубая подгонка эпизодов и их «количественная» несбалансированность. Курсив – то есть бред не самого Пустоты, а его соседей по психиатрической лечебнице, — занимает несоразмерно огромные части книги по сравнению с основной сюжетной линией. Что поделаешь, если автора «пёрло» — а роман именно об этом, о «приходах»?

 

Социальный заказ для литературного драгдилера

 

Если кто-то считал, что общественный регресс не касался в девяностых заповедных краёв литературы – тот занимался самообманом. Он должен был сказаться – и высказался буквально. Сложно тут искать среди современных писателей «идеолога регресса», и уж точно не Пелевин будет на первом месте. Чего стоят одни лишь названия книг-бестселлеров конца девяностых —  начала нулевых! Однако Пелевин оказался хитрее, он вмонтировал столь желанный многим (в период хаоса и крушения СССР во всех сферах, включая, в первую очередь, ментальную) образ «Другого Петьки» в ставшее уже ненавистным прошлое. Пожалуй, именно это и своевременность монтажных работ – то есть ловкость рук, как у напёрсточников, и оценили современники рублём, покупая роман с претенциозным названием.

Каков мог быть на момент написания «Чапаева и Пустоты» социальный заказ – в плане настроений, ожиданий читающих кругов? Книжный рынок ещё пестрил всевозможными «ледоколами», а Фоменко с Носовским настроили ожидания вчерашней, в общем-то, исторически образованной интеллигенции и студенческий juventus ventus – на всё новые «открытия» в, казалось бы, знакомых сферах. Уже прозвучали на весь мир слова о конце истории – ведь страна, считавшая себя передовиком исторического процесса, сдалась сама, и сдалась силам регресса (чего ещё и не поняла – и что предстояло осознавать и описывать литераторам в течение грядущих десятилетий). Важно вспомнить это дурашливое и легковерное настроение: когда теряют ценность и последовательность эпизоды Общей Истории (которой учат в школе учебники), когда разность трактовок из количества перерастает в качество – вот тогда и возникает Пелевин. Он был и в самом начале девяностых – в «Химии и жизни», в 1994-м уже получил «Малого Букера» (премию тогда малоизвестную в стране Ленинских и Сталинских премий) – то есть не с Луны свалился. Но почему-то именно за «Пустоту» так ухватились студенты и постмодернистски настроенные литературные тусовки, уже составлявшие слышное большинство в столицах.

У Пелевина был свой пророк – Вячеслав Курицын. Его я слушал в литсалоне «Авторник» еще задолго до написания им предисловия к «Жизни насекомых». Человек, в молодости примыкавший к хиппи, вдохновенно пишущий про посылку поездом через всю Россию на Дальний Восток баночки мочи, но стихи свои читающий интонировано, как шестидесятник, – казался экспертом-постмодернистом, состоявшимся журналистом и поэтом в эпоху разброда и безработицы, царивших даже в столицах. И вот эксперт привёл за ручку в немногочисленные тогда круги посвящённых Пелевина – чтобы сделать его широко популярным, ведь без аттестации, данной «литературной мафией» (как Всеволод Емелин назвал круги, где влиятелен, например, Дмитрий Кузьмин) нельзя было рисковать «маркетингом»… И сделка удалась.

Итак, каков же был соцзаказ – настроение масс? Масс, напомню, хоть и разрозненных, но вместе с СМИ часто высказывающих в унисон одни и те же мысли… Коротко говоря, настроения относительно недавнего прошлого, то есть века СССР были самыми недружелюбными и в целом антигосударственными, антипатриотическими. Не приведшее к заявленной цели строительство воспринималось как ничем не оправданный долгострой, и все прорабы этого строительства подлежали поруганию – что там Чапаев… На самых главных прорабов всё увереннее устремлялся шакалий лай «Акелло промахнулся!». Тем не менее, кинофильм «Чапаев», как и другие советские фильмы, можно было увидеть на ТВ, причём, не так уж редко.

И вот тут-то начинается, собственно, топорный постсоветский постмодерн. Возрадовавшаяся поспешно тусовка почему так безоговорочно приняла Пелевина и его стёб над героическими образами? Потому что он очень грамотно, как приватизаторы – индустрию для распродажи на металлолом, использовал уже сложившиеся образы. Здесь прослеживается этакая уникальная и на тот момент даже новаторская «литературная халява» —  общество очень легко «зацепить», заставить покупать твою книгу, взяв героями в книгу вроде бы знакомых персонажей. Не случайно же так модно в современном книгоиздании оборачивание книг обложками из кинофильмов – пусть даже это не сценарий, а малоизвестная книга автора как-то связанного с любой удачной экранизацией его текста. Маркетинг – штука точная. Она работает на уровне почти гастрономическом.

Пелевин взял и уселся на уже вполне популярных героях не просто хамом (этот тезис я раскрою ниже), а вдобавок к тому и паразитом — на сюжет Фурманова, самого его выставив без всяких псевдонимов пьяным идиотом и самозабвенным заикой. Здесь можно только удивляться, почему не последовало ни одного иска к Пелевину от потомков Чапаева, Котовского. Но время было такое, рушилось в сознании куда большее, и продуктами этого распада питались-наживались литературные драгдилеры, поскольку таков был зов толп – «распни», «вдуй»…

Кстати, последнее выражение используется курящими коноплю наркоманами для обозначения прямого действия – один открывает рот, другой повернув папиросу наоборот выдувает ему на вдох травянистую дурь. Это и было сделано двумя тиражами 15 тысяч экземпляров. Не случайно Пелевин заканчивает больничный бред Пустоты как бы непопавшими в сюжет анекдотами – верно, именно они и послужили соцопросом, срезом настроений еще 1980-х для книжного проекта. Выдумка эта, впрочем, не была нова – еще философы античности использовали имена своих учителей для изложения своих воззрений. Это является вторым «ноу-хау» Пелевина – он не поленился вложить в уста Пустоты и Чапаева столь скучные и сугубо философские диалоги что даёшься диву, как у непостоянного, динамичного поколения «пепси» хватало терпения читать столь продолжительные и малоинформативные диалоги.

Тут мы, правда, уже переходим сугубо к содержательной части анализа «Чапаева и Пустоты».

Пелевин и лопата

 

Первая, наиболее реалистическая, глава этого романа дальнейшим контекстом повествования определяется как бред Пустоты, его ретроспективные галлюцинации. Пелевин и тут ничего не изобрёл, а смекалисто взял на вооружение популяризированную на большом экране схему шахназаровского «Цареубийцы»: бред альтер-эго главного героя дается весьма реалистично, стилизованно, а, главное, попадая в настроение постсоветской интеллигенции, снова презирающей пролетариат, красноармейцев, саму революцию как «грядущего хама». Первая глава дана в поразительно политкорректных оттенках «России, которую мы потеряли», где не пестрят, а наоборот, для 1996-го года вполне логичны такие, например, высказывания: «Кстати сказать, накрытый пальто труп в углу смущал меня меньше всего – это был вполне обычный для чекистских квартир предмет обстановки», «главарь ЧК Дзержинский был довольно известным в оккультных кругах гипнотизером»…

Пелевин лишь забывает приписывать в скобках всякий раз за подобным высказыванием «лопату» — чтобы читатель выбирал паузы для смеха. И так устроен весь роман – даже не устроен, а сбивчиво скомпонован. Это, как говорили в период популярности «Пустоты», плод воображения прожженного кислотой мозга (Александр Тарасов). Всё это и звучало бы шуточками, не будь у книги авторского предисловия, где ставится под сомнение правдивость фурмановского «Чапаева». Но шуточки – это особый жанр, требующий единства мировоззрения автора и слушателя. Так, кстати, через анекдоты и укоренялась антисоветчина в 1980-х, в годы формирования личности и творческого кредо Пелевина. Представитель его же поколения Сергей Курёхин ещё весной 1991-го задал тональность, подхваченную «Пустотой» — псевдодокументальным фильмом о том, что Ленин – это гриб.

В этом фильме важно не заведомо, как и у Пелевина, психоделическое, то есть к реальности отношения не имеющее, содержание – но ожидание социумом таких провокационных стимулов. Бывают же шутки, не вызывающие смеха – всё зависит от общества, где шутка прозвучала. Порой и схлопотать можно за неуместность. А вот Курёхин сумел сам нанести удар по сакральности власти, после которой она продержалась одно только лето. Согласитесь – неплохой результат для сугубо аполитичного по сути, дурашливого и безответственного по определению арт-проекта?

С Пелевиным же, в силу изменившихся исторических реалий – уже не так. Он – откровенный приватизатор. И на это никто ни разу не обратил внимания – все расценивали его роман как метафору и интеллектуальный изыск. Мол, ну нам-то, исстрадавшимся от соцреализма – это и понятно. А всё гораздо проще, и ничего тут интеллигентского нет, как не было.

Он нанёс свой удар именно тогда когда некому было дать сдачи – уверяю вас, при иной политической конъюнктуре нашлись бы и родственники, и судьи и приговор, делающий мгновенно Пелевина из восходящей звезды современной литературы – нищего торчка под одним из мостов у площади Трёх вокзалов. Ведь интеллектуальная собственность – самая дорогая во всём мире. Но почему-то – прокатило. Приняли на «ура» — точнее, на «ха-ха». А быстрый успех для книги – один из худших наркотиков, кстати.

И вот, по прошествии более десятка лет, «лопата» нужно говорить едва ли не после каждого предложения, претендующего на шутливость. Например:

«Я почитал, и вспоминаю – давно, еще когда я на штангиста учился, и перестройка была, что-то похожее в «Огоньке» печатали. И вспомнил, а как вспомнил, так вспотел даже. Человек, значит, при Сталине жил, как теперь после смерти!

- Не въехал, — сказал Шурик.

- Смотри, при Сталине после смерти атеизм был, а теперь опять религия…»

Вот тут самое время вспомнить о лопате. Снова нараспашку политкорректная позиция (что для постмодерниста – великий грех) Пелевина просачивается в размышление братка. Не секрет, что этот слой общества никогда не проникался изысканными страданиями интеллигенции на тему лагерных дум, что едва ли не всё население СССР «перемолол» ГУЛАГ на радость адского Сталина. А вот Пелевин – смело дал маху. В литературном плане – дал «петуха». То есть – дал браткам «понятия» именно той публики, которая его издавала. Тут не полуграмотный браток, тут уже Новодворская какая-то. И это, а не качок, читающий «Огонёк» — действительно смешно. Да, были образованные штангисты – но в иное время, когда гармонически развитая личность являлась приоритетом иного общественного строя. Писатель, спортсмен и патриот Юрий Власов это доказал всему миру.

Уж коли пускаешься в умствования, отрываясь от исторически определённого бытия в сторону философской Пустоты – не изволь высовываться подобными оговорочками-«огоньками». Это как раз по тому самому Фрейду, без которого эта книга вообще не стала бы возможна, как и без Фурманова, благодарно оплёванного плагиатчиком. Я не оговорился – есть и прямой, от лени плагиат.

Уж если быть последовательным постмодернистом, то перелицовка образов должна быть полной. «Присвоение», приватизация – не бывает частичной. А Пелевин просто небрежно взял, что плохо лежало – образ красного военачальника был в опале, высмеянный анекдотами, неактуальный, он был использован примерно как «Буран» в качестве аттракциона в «Парке культуры», уже иной культуры. Где конопля и феня, а не какие-либо иные культурные коды становятся ключом к пониманию произведения. И отсюда повсеместная в романе небрежность, словно автор так торопился использовать бесхозный образ и наслоить на фурмановский свой скудный сюжет, что согласованием эпизодов и единством образов себя априорно не озадачивал.

В чём плагиат – и на основе чего можно было бы вменить иск, а мы пока вменяем писательскую несостоятельность? Читаем:

«- Скажем так, Василий Иванович – не снисхождение чего-то к чему-то, а акт снисхождения, взятый сам в себе. Я бы даже сказал, онтологическое снисхождение.

- А енто логическое снисхождение где происходит? – спросил Чапаев, нагибаясь, и доставая из-под стола еще один стакан.»

Эта очередная «лопата» стоит в пятой главе. А теперь вспомним, каким Чапаев явился Пустоте сперва, в третьей, на радость уже настроившимся на дворянско-набоковскую «изячность» быта читателям девяностых. Играющим Моцарта на рояле в опустошённом злодеями-чекистами дворянском гнезде – этаким белым офицером в роли вынужденно-красного военачальника. В этом и заключалась пелевинская топорная, точнее лопатная перелицовка. Так не удалось же!

 

«Кентавры» как постмодернистское «ноу-хау»

 

Не срабатывает постмодерн как новый центр притяжения литературных образов – они вырываются и диктуют свою правду характеров. В этом плане – либо, либо, как говорится. Либо Чапаев – не народный полководец, не различающий Интернационалов, но знающий, против кого он пойдёт до конца в сабельном бою. Либо он – плод декадентсткого (в версии девяностых – постмодернистского) «алхимического брака», — к чему Пелевин вообще его сюда приплёл, может, просто хвастался начитанностью? Да, как шутка в духе эстрадных сатириков с коими Пелевин имеет более глубокое, нежели ему бы хотелось, родство, — это бы сработало. Чапаев с оттенком белого лоска, со знанием философских категорий далеко не начала двадцатого века (и эту погрешность мы простили бы постмодернисту, если бы). Если бы он был верен до конца своему замыслу – ведь изначально угождая реставрационным, потешным над красными, настроениям, он должен был бы совсем «разоблачить миф».

Но у него получился разбег на золотой червонец, а удар на керенку. Образ народного Чапаева, подкупающий прямотой задушевной беседы даже в попытке показать его пьяным философом-болтуном – пересиливает постмодернистский анти-замысел Пелевина. И вот уже не рафинированный господинчик, а кино-образ растолковывает в матерных выражениях Пустоте под самогон, что такое пустота. Причём, именно это хождение от одной утлой упаднической идейки к другой – что автор назвал претенциозно «критическим солипсизмом», — занимает практически все диалоги в романе, никак не разнящиеся языком, за исключением попыток нахватавшегося философских терминов Пелевина вложить в уста братвы несвойственный им разговор.

В ходе борений автора с реальностью и «советским мифом», возникают типичные для постмодерна герои, которых условно можно назвать кентаврами – как ярчайший пример это Чапаев со своим исторически состоявшимся уже образом, и уже не он, надстроенный пелевинским замыслом. И уж вовсе вымышленный Пустота – кентавр с маленькой «лошадиной» частью, и огромной «человеческой».

Тут получается презабавный дуализм (подпоём философическому демагогу Пелевину). С одной стороны урезанный, но прежний сюжет (завершающийся психоделическим «растворением» Чапаева в Урале – «условной реке абсолютной любви») сохранён и используется как фон, с другой же —  главные с точки зрения автора диалоги, попытка старым героям дать ещё более старые реплики чуть ли не платоновских диалогов, на этом фоне проваливаются совершенно. Сюжет и здесь побеждает – хоть изначально вся «чапаевская» канва и введена с новым осмыслением как бред сумасшедшего, но только она держит роман. Без фурмановского сюжета книга распадается на событийно пустые, скучные подробностями и неоригинальные ситуациями эпизоды, в которые вписаны одинаковые по смыслу диалоги, списанные из учебника по философии для ПТУ.

Победа Чапаева и в этом – он не просто сэнсэй и преподаватель философии для декадента (что уже странно, так как Пустота с первых шагов бахвалится явно высочайшим дворянским уровнем развития – которого и учить-то глупо теперь), он крепкий литературный образ, нет поддающийся постмодернистской коррозии. Грубо говоря, убогих по содержанию вариаций на тему героического сюжета жизни Чапаева, какой она дана у Фурманова – можно написать с десяток. Можно – но уже не модно. И тут мы подошли снова к главной теме, к небрежности и поспешности.

Вторая глава, в которой Пустота и читатель как бы обретают реально-историческую почву под ногами – состоит большей частью из курсива, который не просто трудно читать (издержки книгоиздания середины девяностых – Васильев со своим «Вагриусом» пытался извлечь максимальную прибыль при минимальных тратах), но и просто по-читательски скучно вникать в сей фантазм, честно говоря.

Уже когда порядком поднадоели мыльные сериалы, вдруг вам дают двух героев – Шварценеггера (который, кстати, делал себя с Юрия Власова вышеупомянутого) и Просто Марию, и ведут их в дыму от расстрелянного Верховного Совета. Я заметил, что большинство современных писателей не могут обойти этой темы. Выведенный с фрейдистскими акцентуациями, этот рассказ иначе как сущим бредом не назовёшь – впрочем, он и по замыслу Пелевина таков, но в данном случае «турбоюнгианство» стоило бы укоротить, либо же снабдить какими-то более разнообразными что ли, подробностями. А то в бесконечной бредятине есть лишь один привлекающий внимание штрих из реальности – расстрел ВС РСФСР, и очередная «лопата», что, мол, некоторые снаряды пролетали сквозь здание и попадали в квартиры ближайших домов (так сосед Пустоты по дурдому и попал «на исповедь» к Тимуру Тимуровичу, врачу).

Две других «курсивных главы» — едва ли лучше этой. Некто пациент Володин вообразил себя обманутым японской фирмой новонанятым менеджером и делает себе харакири, на фоне всё тех же рассуждений о пустоте и в духе КВН шуточки (инструктировавший его на предмет харакири японец в момент свершения ритуала торгуется по телефону, продавая свой «Жигуль»). Там есть примерно такая же капля реальности – и даже немножко критического реализма Пелевина. Это сравнение окошек коммерческих ларьков (в которых покупают саке) с амбразурами броневиков (уж коль скоро в романе уже есть один броневик). Правда, с самим этим броневиком Чапаева – опять неувязка. Вероятно, Пелевин невнимательно смотрел фильм: броневик, действительно вполне шикарный на вид, как и английский танк в более раннем эпизоде – принадлежит белым, и строчит по окнам, и ранит Чапаева. Но – допустим, это и есть пелевинская инверсия, допустим.

Тогда в сочетании с другими эпизодами и в финальном явлении в Москве 1996-го года что сей броневик означает? Победу бреда Пустоты, выписанного их клиники, над реальностью? Окончательную победу белых и их солипсизма? Впрочем, чем больше трактовок – тем глубже «приход», а свой приход Пелевин именно этим бредовым образом и оформляет.

 

Реальность вытаскивает Пелевина из «пустотного» замысла в девяностые

 

Это уже обратная сторона фантастического реализма (как назвал весь этот «рашн фэшн постмодерн» критик Данила Давыдов) – всё-таки обозначив исходное время действия, автор вынужден замечать редкие подробности девяностых. Порой они заслуживают лишь злого каламбура от судящего из «абсолютной пустоты» этот мир автора, порой – затягивают и его и читателя. Неплохо показана Пушкинская площадь в антураже «комков» середины 90-х – в нескольких эпизодах. Утомлённый, как его хрипловатый голос старого анашиста, автор лениво, но морализаторски осуждает глазами всё того же случайно подвернувшегося Володина подростков, которые скоро станут братками. Самое здесь забавное и вновь нелогичное, что в следующей курсивной главе сам Володин будет братком. Как ему это прибредилось после харакари – загадка, впрочем, на то и сумасшедший дом. И всё же снова тут из-за слабого владения как наречием братвы, так и слогом современности (который Пелевину заменяет сильно разбавленная набоковщина) – выходит нечто неубедительное. Убедительнее всего в романе проработан Пустота – видимо, потому, что высказывает сокровенные пелевинские думы о проклятых большевиках, столь модные на момент издания книги.

И уж совсем невыгодно контрастирует с Пустотой пожилой «бомбила», который подвозит декадента до улицы Герцена и консерватории на «Победе». Возможно, тут Пелевин попытался побыть футуристом и дать, опять же вполне ясный в свете его неутаённого либерально-антисоветского кредо, прогноз на будущее из 1996-го года. Вот тут мы посмеёмся без «лопаты».

«- У вас хороший автомобиль, — сказал я.

Ему явно польстили мои слова.

- Сейчас уже старый, — ответил он, — а после войны лучше «Победы» не было.

- После войны? – переспросил я.

- Ну, конечно, не все время после войны, — сказал он, — но лет пять точно. А сейчас развалили все к ё…ной матери. Поэтому коммунисты к власти и пришли».

Вероятно, торопясь успеть до прихода коммунистов обратиться к своему наркоманско-либеральному приходу, Пелевин дал такой жирный ляпсус. Может, после первого тура голосования на выборах 1996-го сдал рукопись? И ещё не получил материал для очередной шуточки про опережающие результаты голосования телефонные поздравления Зюганова в адрес Ельцина… В общем, этот самый ляпсус и завершает вполне фантасмагорию, в которой Пелевин пару-тройку раз удачно выглянул в реальность.

Однако образ шофёра противоречив до неприличия – как правило, ругающие «американских сионистов», как раз голосуют за КПРФ, не являясь при этом коммунистами, а скорее наоборот, теми, в кого коммунизм в лицах и выродился, шовинистами, реакционерами, абстрактными государственниками и мелкими предпринимателями на уровне частного извоза. Этот дурацкий шофёр и доказывает, что постмодернист Пелевин как в прошлом, так и в настоящем не знает материала, из которого берётся лепить мозаики времён. Стилизоваться – да, получается. Особенно в период издания и переиздания близких к белой эмиграции писателей. И браткам подсунуть название «Ультима Туле» — тоже можно, всё здесь просчитываемо.

Куда более непростительный в сравнении с шофёром – ляпсус помельче, но связанный с главным героем, а потому-то побольше, в итоге. У Пелевина декадент Пустота почему-то убеждённый монархист. Видимо, это и есть главная историческая правда романа: он отражает общественное смятение девяностых, путаницу во взгляде на прошлое и позапрошлое. Вылезший из руин СССР жупел «России, которую мы потеряли» стал диктовать свою давно исторически разбитую идеологию потомкам победителей её – и вот по этой логике, чтоб чище была слеза, скатывающаяся в стакан с прококаиненной водкой, надо снова плюнуть против ветра истории. Но факты упрямее пелевинского вымысла, сколь относительными он бы их не считал, пытаясь на руинах сверхдержавы провозгласить свою Пустоту.

Декаденты первым делом были безбожники и чаще либералы, и ещё чаще —  сочувствующие большевикам либо эсэрам. Декаданс ведь переоценка ценностей – а сие и консерватизм несовместимы. И ведь именно из декаданса вырос футуризм, уже вполне идейный соратник борцов с самодержавием. Исключение тут одно – Зинаида Гиппиус. Рядом бродит и Ходасевич… Но именно декаденты расшатывали общественные устои до революции – так как же может быть декадент после революции монархистом? Разве что это перешедший к отрицанию отрицания, то есть в стан контрреволюции Борис Савинков – но Пустота явно не того полёта птица. Впрочем, если мы снова вспомним, что сие бред и только снится жителю девяностых – то всё встанет на свои места. Кроме главного – если б такое несовпадение было авторской сатирой, она была бы куда выпуклее явлена. Нет – это снова лажа, выражаясь на более близкой Пелевину фене. Впрочем, и ей он владеет с неуверенностью интеллигента, продающего за ломбардом братку из джипа своё фамильное золото. Ляпсус и этот, «монархический» – не сюрприз, если внимательно разглядеть обложку вагриусовского издания 1998-го. Там почему-то не всадник времён Гражданской (пусть даже бы белый), а гусар, скачущий в сторону монастырских пагод… При такой текстовой некачественности и неразберихе – можно не заметить.

Но эти ошибки не портят главного – стремления угодить переоценке ценностей уже не начала, а конца двадцатого века. Да и декларируя, что «действие романа впервые происходит в абсолютной пустоте», Пелевин больше позирует – ведь подтекст философски напыщенной его пустоты очевиден, это идеологическая пустота девяностых, в которую, как в вакуум, хлынуло столько разного, что коллажи составлять из философских учений и заниматься дегероизацией литературных образов можно бесконечно. Важно лишь отметить, на чьей стороне Пелевин – а он очевидно, задушевно стилизуясь под Набокова, сливается с Пустотой, хоть и обезопасив себя и его дистанцией сумасшествия. Действуя грубо и неточно, Пелевин, тем не менее, нащупал очень важную тему – сам попытавшись забить постсоветскую пустоту Востоком и всякой новоизданной диковинностью. Тема эта — пустота и безвременье (историческое), в которых увязла постсоветская Россия и не выберется оттуда до сих пор, пытаясь как Мюнхгаузен себя приподнять то лозунгами стабилизации, то лозунгами модернизации. А воз и ныне там, в пустоте.

Не смотря на фантастическую канву романа, девяностые беспокоят Пелевина – вот и русские девушки по вызову в японском офисе за ширмами смотрят по ТВ, как пьяный Ельцин идёт по трапу. Реальность всё время рядом со скороспелыми героями Пелевина, однако, обратить на неё всё внимание он не хочет и не может, позволяя себе, опять же, вполне по-интеллигентски отбрыкиваться от конкретики, указывая спасительный «путь к абсолюту» в абсолютно любой ситуации. Запасной выход сознания в мысли о пустоте – всегда рядом.

 

Чапаев переплыл Урал, чтоб победить Виктора

 

Общественно-политический смысл этого романа – лапидарен. Это бегство, бегство из девяностых, где неуютно накликавшей капитализм интеллигенции. Бегство в вымышленную «Россию, которую мы потеряли» из СССР, который был потерян по-настоящему – в дореволюционность. В которой иначе расставляются акценты, выпирают те самые подробности комфорта, которые так сильно стали беспокоить в то же время и Никиту Михалкова. В целом, и Акунин уловил тенденцию – в литературе и кино стремительно создавалась (не воссоздавалась, а именно выдумывалась в невероятной стерильности и великолепии) Россия, которую разорили те жуткие ткачи под командованием заики Фурманова, которых так хочется отцепить взмахом «Чапаева» от паровоза современности. И декаденты утирают слёзы от лука, которым закусывали самогон в «монастыре Чапаева».

Попытка всё смешать – самая естественная и инфантильная реакция, реакция в политическом смысле. Пелевин не делает ничего нового, просто дидактическое упрямство его текста выглядит неким подстрочником происходящего, хотя, скорее, лишь фиксирует ментальные загогулины Постэпохи. И вот тут-то быстро «купившийся» на приманку постмодерна – мол, сейчас мы тут всё прямо и переоценим, и обхохочем Чапаева с Котовским-кокаинистом, и ощутим себя совершенно свободными от принуждения любых идеологий, — прельстившийся нигилизмом девяностых, который и есть пелевинщина, читатель остаётся в пустоте исторической. Действительно: если кончились герои и ситуации, в которых можно совершать подвиги, остаётся лишь с математической закономерностью высмеивать подвиги прошлого. Но это короткая игра, и ней бывает лишь один победитель – тот, кто её начал.

Философская начинка, нравившаяся знакомым с наркотиками студентам младших курсов моего вуза, когда роман вышел – оказалась на поверку если не плагиатом, то снова нехитрым коллажем. И Пелевин сам посмеялся потом над доверчивостью читателей девяностых в «Дженерейшн Пи» — пролонгируя постмодерн в политику. Собственно, постмодерн в политике – и есть пиар, и об этом не обязательно писать целый роман. Однако это уже другой текст, и мне он не интересен, в отличие от экранизаторов-братков (вот же, сыскал своего не только читателя, но и киноиздателя критик-солипсист, сперва потешавшийся над передовым классом девяностых).

Тем не менее, надо признать, что своё поколение «Пе» Пелевин успел заарканить – в моём институте даже рок-группка была под названием «Спи» —  в честь его рассказа названная. Они же «запихивали Пелевина в Сеть», явно тут издательству сбивая продажи, зато делая имя «Пе». Хотелось новым поколениям травки – курительной и литературной. И это низменное желание Пелевин пытался использовать вроде бы по-культурному. То он учит братву говорить по-философски, то интеллигенция в лице Чапаева и Пустоты переходит на просторечие… Всё это и было «алхимическим браком», который автор пытался устроить для разрешения социальных дилемм девяностых.

Дилеммы эти сводились к простому: к тому, что завоевавшая своими многотысячными митингами конца восьмидесятых «демократию» интеллигенция, вынуждена была сосуществовать с плодами низвержения социализма. С приватизаторами, грубой братвой, рвущей куски вчерашней общенародной (и их, интеллигентов – в том числе) собственности. И тут нужна какая-то новая философия смирения – старый добрый субъективный идеализм, мол, ничего в мире вообще нет, уж о каком там социализме сожалеть тогда… Всё частное, всё – пустота. «Приватизируя» общенациональную неразбериху в романе, Пелевин запихнул под одну обложку набоковщину и феню, чему современники после слова «лопата», наверное, должны были радоваться – и в тот момент радовались. Новизне и отваге…

Однако сейчас «Чапаев и Пустота» скорее, как курьёз и затяжной бред под наркозом: ощущение чего-то тяжкого и неразрешимого не покидает читателя на протяжении всего неоднородного текста. Попытавшись традиционно завершить книгу неким катарсисом – показав сходство девятнадцатого года и девяносто шестого, Пелевин, тем не менее, лишь тихо польстил мятущейся интеллигенции, которой и социализм, то есть его «уравниловка», был плох, и, поскольку она в бандитскую и олигархическую элиту девяностых тоже не попала (да и не всякий читатель «Огонька» владеет феней, как пелевинский Володин), при «демократии» неуютно, бедно, стыдно…

Да, пожалуй, если углубить сознание в «пелевинский», но существовавший задолго до него «нигиль», в умосозерцания её величества Пустоты — можно как-то пережить и тотальное обнищание страны, и хамство братвы, и даже проникновение её фени в свою речь. Всё это более-менее просвечивает в подтексте на редкость упрямых и настолько же пустых диалогов о пустоте. До Платона, конечно, тут далековато – поэтому Пелевин вынужден был вплетать какие-то реальные мотивы и персонажи девяностых, а это и делало его на секунду-другую реалистом. И вот где-то там и стала вообще возможна современная литература.

Сам-то Пелевин думал, что повторяя ход Булгакова в «Мастере и Маргарите» с двухвременным повествованием и сумасшедшим домом, меняя Ивана Бездомного на Петра Пустоту, он создаёт «абсолютную пустоту»… Однако от неё останется разве что смутный сюжетец про видения Пустоты в дурдоме, да ровно два эпизода сравнения Москвы революционной (о, как это ласкает уши либерал-интеллигенции: «Leninе est merde» на московской стене 1919-го – что снова нонсенс, но какой приятный) и контрреволюционной. Просто Марии, Володины и вечный кайф – это сразу в корзину. Да, это, наверное, весело, хотя все шутки Пелевина отличаются от шуток столь противных ему советских эстрадных сатириков в худшую сторону: они мрачны и не имеют «длинной мысли». А персонажи, как Чапаев, порой выворачиваются и дают ответ на долгие усилия Пелевина по опустошению и без того растерянного общественного сознания: «- Глупо, конечно, говорить с вами всерьез, но я должен заметить, что не вы первый порете эту чушь. Делать вид, что сомневаешься в реальности мира – самая малодушная форма ухода от самой этой реальности. Полное убожество, если хотите знать».

Это говорит всё тот же «бомбила» в своей «Победе» — и одной фразой побеждает долгие и в меру искусства стилизации изысканные выверты декадента. Кстати, убийца поэта-чекиста Фанерного Петр Пустота – тоже не такая уж оригинальная выдумка. Мало-мальски изучавшие историю Февральской и Октябрьской революций 1917-го, а в добавок к ним и Гражданской войны – знают, например, что 17 (30) августа 1918 года М.С. Урицкий был убит в Петрограде, в здании Главного штаба на Дворцовой площади, где тогда размещалась ЧК. Его убийцей оказался 20-летний студент Леонид Каннегисер, поэт, сын знаменитого инженера с европейским именем, решивший таким образом отомстить председателю ЧК за арест и расстрел его старого друга. Убийство Фон Эрнена, совершенное декадентом-монархистом Пустотой – ну прямо-таки «калька» в данном контексте, не правда ли? Впрочем, для постмодернистов не может существовать упреков в плагиате – им судья лишь Пустота. Их искусство – коллаж и монтаж, причём, выполняемые в сжатые сроки, иначе запросы и быстротечные настроения общества убегут дальше. И имени на чужой растерянности не сделаешь.